Я понимал, что хотел сказать Сергей. Из всех нас он был единственный, для кого искусство стало грандиознейшей самоцелью. Он являл собой апофеоз искусства ради искусства. И странный контраст с его действительно мятежной манерой творчества представлял великий испуг перед тем, что лежит дальше краски. А Венцель, когда речь заходила о современном танце, переводил разговор на лошадей. «Белая лошадь с шёлковой гривой и печальными чёрными глазами могла бы стать моей любовницей, если бы не…», — тут он умолкал и слово перехватывал я. Мой голос в пустом зале за три вечера из навоза литературы добелокринического периода вырастил чудесное дерево невиданной культуры языка и слова.
Вся наша троица, несмотря на различные истоки зуда, была переполнена планами и замыслами, а в высоких лесах уже зрели тайные ягоды осени.
Но дальше слов мы не двинулись. Дело в том, что лето неумолимо гудело пчелиными крыльями, и сутра жирные пиявки лени лишали нас сил и энергии. День проходил в валяньи под берёзами или под теневой стеной кинобудки. Ветер доносил песни женщин, работающих на лугу, и только когда в село возвращалось ревущее стадо, мы сползались в прохладную укрому сцены. Обычно после такого дня мы оживлялись не скоро. Сергей откладывал лист картона с новым наброском чердаков или мусорников Города и закуривал. Венцель водил пальцем по клавишам убитого ещё в детстве рояля и, хотя, по-видимому, играл прекрасно, молчал. Я со скучливым выражением лица садился на груду ватников, брошенных в угол, и прутиком возил по полу окурки, падающие со стола. Слово возникало незаметно, и вот, шелестя страницами своего нигилизма и эрудиции, мы начинали четвёртую перестройку мира и нашего села в частности. Конечно, роль творца отводилась музыке, картинам и слову. Всё человечество, обряженное в чёрное с красным трико и танцующее на опушках, немного возбуждало Венцеля, и он даже брал несколько связных аккордов. И всё-таки ещё он смахивал на Демодока, играющего на крышке гроба, обтянутой струнами. Апофеоз настигал нас, когда я начинал говорить о таинственном и неведомом. Я не спорил с ними и не вспоминал о прошлом. Я рассказывал несколько историй с ясновидением, психокинезом, и этого было достаточно. И когда однажды речь зашла о русалках, и я, раздражённый их недоверием, кричал, что только остолопы не признают множественности измерений и призывал их читать «Несимметричную механику» профессора Иорданского, Венцель внезапно сказал: «Да, да, тут что-то есть». И, обратившись к Сергею, произнёс изменившимся голосом: «Вспомни эти разговоры о…» И тут в дверь постучали, и вошла лесная девушка с длинными волосами на голых плечах и в широком выцветшем сарафане.
Сарафан был чуть ли не до полу и почти до пояса разорванный снизу. В волосах её блестели капельки воды, и я поверил до самого дальнего уголка души, что это не простая девушка, а, может быть, даже… русалка. А Сергей и Венцель заулыбались и сказали: «А, Марина!» Так мы познакомились.
Услышав её впервые, трудно было отделаться от двойственного впечатления. До той поры, пока она не раскрывалась до незнакомых нам глубин, её можно было принять за земную восемнадцатилетнюю девчонку с придурью, неизвестно по какой прихоти живущую в покинутом доме лесника на болоте. Но так можно было думать, закрыв глаза, а когда лёгкая гримаса её смеха листала перед вами целую КНИГУ ПЕРЕМЕН человеческой души, вы бы сидели со своим умом, как лом, и только руками удалось бы содрать глупую улыбку, растянувшую ваше интеллигентное лицо при взгляде на неё.
Она жила в лесу одна, и ещё я узнал от Сергея, что мать её, умершую недавно, на селе все считали колдуньей, хотя, кроме гадания по картам, она, кажется, ничего больше не умела.
Марина ушла вскоре, и приходила к нам снова, не часто, но всегда в тот момент, когда о ней вспоминали. И нас, знавших её, это совсем не удивляло. При ней казалось всё возможным. Мы часто спрашивали её, не страшно ли жить в лесу одной и она отвечала: «Нет, летом там бояться нечего, а зимой я всё равно в село прихожу.» И работала она только зимой, а чем жила летом, я не мог догадаться, но потом Сергей сказал, что тут дело не без Венцеля, и, глядя на его замысловатое лицо, я понял, что скорее всего Венцель здесь ни при чём, но в жизни Марины он каким-то образом участвует.