Полная темнота еще не наступила, но в трамваях уже зажглись синие лампочки. Я вглядывался в лица пассажиров, старался определить, о чем думают они, но ничего не мог понять — синий свет сделал все лица одинаковыми. Мать беспокоилась о бабушке, жаловалась:
— В первые дни сказала — никуда не поеду, теперь наверняка хочет, но продолжает упорствовать.
Я пообещал уговорить бабушку.
— Попытайся. — В мамином голосе не было уверенности…
Из комнаты Петровых доносился невнятно-веселый говор, смех. Озадаченный этим, я постоял в темной прихожей, прислушиваясь то к стихавшим, то к усиливавшимся голосам, среди которых выделялся сытенький басок. Узкая полоска света, пробившаяся из-под двери Оглоблина, указывала, что он дома.
Раньше я никогда не бывал у него, даже к окну во время игр не подбегал: оно находилось в самой неудобной части нашего дома, на стыке двух половин — широкой и узкой. Глядя на наш дом, можно было подумать: вначале возвели основную часть, потом приделали пристройку. С высоты птичьего полета наше жилище, должно быть, напоминало букву «т» с укороченной ножкой. Окно Оглоблина начиналось прямо от стыка. В этот угол никогда не проникало солнце, даже в самые жаркие дни там было прохладно, сыро и ничего не росло. Окна Петровых находились на некотором отдалении от окна Родиона Трифоновича. За углом была глухая стена. На противоположной стороне поблескивало окно кухни. Точно такая же квартира была на втором этаже: там доживали свой век родственники бывшего владельца этого дома.
В ответ на мой стук Оглоблин открыл дверь сам. Его лицо было хмурым, недовольным. Увидев меня, он преобразился.
— Давно прибыл?
— В первой половине дня.
— Чего же раньше не пришел?
— Мать была дома. Только что проводил.
— Святое дело… Проездом в Москве или отпуск?
— Пять дней отвалили!
— Прохоровна рассказывала про твои дела. Побаливает грудь-то?
— Иногда.
— Теперь до самой смерти так будет. У меня до сих пор культя ноет, особенно к перемене погоды.
Из комнаты Надежды Васильевны высунулся какой-то мужчина. Разглядеть его в темноте было трудно, но мне показалось: он крепок, мордаст.
— Кто-о пришел? — томно пропела Манина мать.
Я машинально отметил, что раньше она разговаривала по-другому.
— Закрой дверь с обратной стороны! — не глядя на мужчину, потребовал Оглоблин.
Мужчина демонстративно распахнул дверь настежь. В прихожей сразу стало светло — в комнате Петровых были включены все лампочки, даже та, которая освещала рабочее место Парамона Парамоновича. За обеденным столом, накрытым накрахмаленной скатертью, сидели гости — дебелая женщина с тяжелыми серьгами в ушах, с ожерельем и наголо выбритый мужчина в кителе без погон. Второй мужчина — он действительно оказался крепким, мордастым — нагловато смотрел на Родиона Трифоновича. Был он лет двадцати пяти, в хорошем пиджаке, в белой рубахе с расстегнутым воротом и расслабленным узлом на галстуке, в хромовых сапогах гармошкой. На тугощеком лице выделялись синие-пресиние глаза — я никогда не видал такие.
— Закрой дверь, — повторил Оглоблин.
— Зачем? — нахально спросил мужчина.
У Родиона Трифоновича дернулось веко. Ухмыльнувшись, мужчина шагнул к нему, и я увидел — хромает. Назревал скандал. Я посоветовал мужчине уйти. Он медленно перевел взгляд на меня, но сказать ничего не успел — в прихожую впорхнула Надежда Васильевна в шелковом халате с широкими рукавами.
— В военной одежде ты совсем другим стал.
Я поздоровался. Милостиво кивнув мне, Надежда Васильевна сказала мужчине:
— Это, Толик, Манин кавалер. Помнишь, я тебе рассказывала про него?
— Будущий родственничек, выходит? — Толик сделал гостеприимный жест. — Выпей с нами. Мы сегодня маленький сабантуйчик устроили по случаю дня моего рождения.
— В другой раз, — сухо сказал я.
На лице Толика появилось недоумение: от дармовой выпивки отказывается, вот чудак.
— Надолго приехал? — Надежда Васильевна принужденно улыбнулась мне.
— Четыре дня осталось.
— Зайди, если время будет. О Мане поговорить надо.
— Хорошо.
Толик и Надежда Васильевна удалились. В прихожей снова стало темновато: в комнате Родиона Трифоновича горела лишь настольная лампа под оранжевым выцветшим абажуром.
— Понял? — пробормотал он, когда мы сели: Оглоблин на кровати, я на единственном стуле; кроме этого стула и узкой кровати в комнате были стол, одностворчатый платяной шкаф, две табуретки, тумбочка, на стене висело несколько фотографий в дешевых рамках и большая картина, изображавшая пощипывавшего траву вороного жеребца.
— Загуляла?
— Парамон еще сгнить не успел, а она, сучья душа, уже с другим спуталась.
— Кто он?