За сараями было как в парной бане. От раскаленного железа растекался горячий воздух; лопухи, крапива и другие растения поникли, навозные мухи, издали похожие на синеватые точечки, блаженствовали, поправляя лапками блестящие крылышки; на нагретые доски снова выползли вспугнутые моим появлением ящерицы и замерли, полузакрыв дымчатой пленкой выпукло-круглые, как булавочные головки, глаза. На Конном дворе лениво переругивались извозчики. Найдя кусок доски, с одной стороны совершенно сухой, с другой испачканный грязью, с притаившимися мокрицами, я устроил что-то вроде скамейки и сел в тупике, где узкий-узкий проход преграждала прохудившаяся панцирная сетка, обломки досок, битые кирпичи и истлевшее тряпье. Солнце сюда не проникало. Было тесно: одно плечо ощущало стену сарая, другое то и дело касалось каменной ограды. Большой серый паук перебежал в самый дальний угол затейливо сплетенной паутины — подкарауливал мух.
Смешно говорить о любви в тринадцать лет. Но что-то, несомненно, было. Помню, как билось мое сердце и возникала перед глазами Маня — нарядная, с насмешливым блеском в глазах. Я беззвучно разговаривал с ней. Забегая мыслями в будущее, представлял себя в фуражке с «крабом», в белом кителе, с кортиком на боку, а рядом уже взрослую Маню, ослепительно красивую и нежную. Тогда я даже не предполагал, что мои устремления никогда не сбудутся: мечта о флоте вначале отодвинется, потом и вовсе исчезнет, а Маня… Вон она идет по двору мимо моих окон с внуком. Это не мой внук. И двор другой. Лет через пятнадцать после войны всех нас переселили в один и тот же микрорайон, расположенный на окраине Москвы. Окраиной это место было недолго. Теперь поблизости от нас метро, по улице ходят троллейбусы и автобусы. От нашего дома до центра всего полчаса езды. Погрузневшая, с подкрашенными, чтобы скрыть седину, волосами, эта Маня, а правильней Мария Парамоновна Петрова — да, да, по-прежнему Петрова! — ничем не напоминает мне ту девочку, в которую по-мальчишески глупо и безнадежно был влюблен я. Как много воды утекло с той поры, как много было в моей жизни радости и горя! Однако время не стерло в памяти наш двор и его обитателей. Некоторые из них еще живы, как я и Мария Парамоновна, других уже нет.
Я не уловил тот момент, когда вдруг спала жара. Почувствовав на лице освежающее дыхание приближавшегося вечера, вдруг увидел, что солнце переместилось на край неба, тень от сараев покрыла каменную ограду — лишь на самой верхушке нежно золотилась паутинка и грелись бабочки. Я никогда не ловил их, потому что наизусть помнил песенку мотылька, прочитанную мне бабушкой лет шесть или семь назад:
Возвещая о конце рабочего дня, на «шпульке» проревел гудок. Ему ответил другой, третий — на нашей улице было несколько крупных предприятий.
После гудков на дворе становилось оживленно — поодиночке и группами возвращался рабочий люд: женщины и девушки в ситцевых платьях, цветных косынках, мужчины и парни в пропахшей машинным маслом одежде. Навстречу родителям выбегали их дети; старики и старухи в ожидании сыновей и дочерей, расположившись на ступеньках, лавочках или бревнах, устремляли слезившиеся глаза на ворота. В дни получек или под выходной жены рабочих еще до гудков направлялись к проходным. Некоторые из них приводили мужей трезвыми; получив деньги, мчались в расположенный неподалеку продмаг за четвертинками и поллитровками, иногда выпивали с мужьями, а чаще просто позволяли им «погулять». Те, кому не удалось привести мужей, возвращались понурые, беспричинно орали на детей и престарелых родителей, поминутно вскидывали наполненные скорбью и надеждой глаза на ворота. С наступлением вечера наш двор наполнялся гомоном, песнями, пьяным смехом. Бабушка вздыхала и, обращаясь ко мне, повторяла: «Никогда не пей. Слышишь, никогда!» Но так бывало только в дни получек или под выходной. В обычные дни, еще задолго до гудков, в квартирах начинали шипеть примуса, потрескивать керосинки По двору распространялся запах перепревших щей, подгоревшей картошки, обжаренной чайной колбасы. Мне хотелось попробовать эту колбасу, хотелось, несмотря на то что бабушка утверждала: «Соленая она и невкусная». Я верил ей, но обжаренная чайная колбаса все же пахла так, что слюнки текли.
Бабушка была гурманкой. На второе она приготовляла или мозги в сухарях, или отварной говяжий язык, или почки в какой-то особенной подливе, или котлеты, сочные и пахучие. Если ей удавалось купить курицу, то на первое была густая лапша (я всегда выбрасывал из нее морковь), на второе ножка или крылышко с тщательно размятым — ни комочка — картофельным пюре и зеленым горошком в беловатом густом соусе. Сухой зеленый горошек в холщовом мешочке висел около печки. Там же, в коробке, хранились специи: гвоздика, мускатные орехи, корица, одним словом, все то, от чего, особенно после книг о Колумбе и Магеллане, разыгрывалось воображение.