Не помню, какое это по счету письмо. После нескольких ночей в одиночной камере мозги перестают различать даты, номера и порядки. Остается лишь страх никогда отсюда не выйти, замешанный на постепенно тающей уверенности во всем, что тебя окружает. Страх исчезнуть из информационного поля, стать абстрактным сгустком материи, кучкой бессмысленных битов, никем и ничем. Беспросветный и необъяснимый, куда более глубокий, чем страх смерти.
Я живу необоснованной верой в прошлое, снами, глюками, бесконечными беседами с Карлой, которую, если верить Мишель, я же сам и выдумал, чтобы оправдать собственную никчемность. С унылым упрямством вспоминаю подробности той скучной, бесконечно чужой жизни, которой я жил всего год назад. Скажем, первое будничное утро за много лет, когда я не пошел в школу.
В гостиной роем остервеневших пчел гудел пылесос. Интересно сколько времени продержится у нас нанятая недавно домработница? Я бы поставил недели на полторы.
Спустившись на кухню, я открыл холодильник и осмотрел крепостную стену из лотков с остатками вчерашней трапезы. Открыл полупустую бутылку кислого субботнего вина и глотнул из горлышка. Посочувствовал одинокой куриной ноге, застывшей в лужице бульона. Залил миску хлопьев «настоящим деревенским молоком 2% жирности». Таким же настоящим, как все в нашем доме, включая теплые родственные отношения. Услышал шорох шин по гравию — маменька вернулась из торгового центра.
— Я записалась на уроки йоги, — сказала она переступая порог, — да, совсем недорого, в моем состоянии любая активность лучше, чем ничего. У меня такой муж и такой ребенок... Да-да, все нормально, мне просто нужно было отвлечься.
Прижав плечом телефон, она включила кофеварку, полезла в холодильник за сливками и только тогда заметила меня. Сделала знак подождать. Вечный такой знак, который делают не к месту попавшимся на глаза детям. Выйдя в коридор, строго и властно пообщалась с домработницей.
— И что ты собрался делать? — спросила она минут через пять, когда мне удалось наконец утопить все хлопья в молоке, окрасившемся в приятный кофейный цвет.
— Порублюсь до полудня в World of Warcraft. Пожарю себе омлет с луком. Позвоню Джею.
— Зачем ты ёрничаешь? Я спрашиваю, как ты собрался поступать в колледж без аттестата? Почему ты молчишь?
— Я ем.
— С тобой невозможно нормально разговаривать!
Она стала мерить шагами кухню от островка до шкафов с дверцами розового дерева и матовыми стеклами цвета ванили.
— Мне жаль, мама. Правда, жаль. Но у меня нет ни малейшего желания туда возвращаться.
— Иногда я думаю, что твой отец прав.
— Мой отец ничтожество.
«Напыщенное пустое место. Будь у тебя хоть капля достоинства, выставила бы его за дверь год назад, отправила бы к той шлюхе, у которой он и так проводит вечера. Но тебе куда важнее, чтобы соседи, да родственники, да те курицы, которые ходят с тобой на йогу и благотворительные вечеринки, не узнали, что в датском королевстве что-то безнадежно протухло.»
Из всей этой тирады лишь первую фразу я отважился сказать вслух.
— Не смей так говорить об отце! А сам ты кто? Великий хакер, покоряющий мир, сидя в своей неубранной комнате?
— Это был не я...
— Не важно. Ты не сделал ничего, чтобы остаться в школе и получить аттестат, а виноват почему-то твой отец. Это невыносимо. Знаешь что? Я от тебя устала. Мы от тебя устали. Нам надоело пытаться обеспечить тебя будущим. Живи, как хочешь. Тебе ведь не нужно ничего, кроме телефона, компьютера и захлопнутой двери. Ни девушка, ни образование, ни работа. Ты даже хуже чем Джей, он хотя бы работает. Умеешь только писать буковки в черном окне, считая себя королем мира. Когда-нибудь тебя заслуженно посадят за это в тюрьму.
Я помешал ложкой хлопья. Тоже мне заслуга — аттестат.
— Я хочу уехать.
— Куда?
— Подальше отсюда. Я накоплю денег и все сделаю сам, только подпиши мне бланк, чтобы получить паспорт.
— И кому ты там нужен, далеко отсюда? Что ты будешь там делать?
Как же это грустно — наблюдать человека, теряющего контроль. Видеть, как планы и ожидания превращаются в пыль, поглощаемую мощным вакуумом повседневности. Маменька допила кофе и собралась уйти, когда я окликнул ее в последней попытке, как она выразилась, «нормально поговорить».
— Почему они приносили в жертву Молоху первенцев? — спросил я, — Какой смысл? К чему преумножать страдания, готовясь к войне? Почему, когда терпишь невыносимую боль, так хочется сделать себе еще больнее?
— Не знаю, Энди. Надо было спросить учителя.
— Он сказал, это языческий обычай, перенятый сынами Израиля у Ханаанеев. Неправильный и богомерзкий. Но неужели древние были идиотами?
— Без понятия, — повторила она, — в моей жизни есть проблемы поважнее загадок трехтысячелетней давности.