— Осмелюсь напомнить… Единственно ради крепости завещания. Если ничего не отписать, опасаюсь, оспаривать будут… Через окружный суд-с… И арест на весь капитал на срок самый неопределенный…
— Арест? Мое завещание оспаривать? Мое? Мое? Кто же осмелится?
— Кому не лень… Да вот хоть бы Константин Макарыч… На пари готов! В тот самый день дело начнет. Завтра же. И тю-тю…
— В какой такой тот самый день? А? Ты это что, дурак? Какое такое завтра? А! По-твоему, если завещание аккуратный человек пишет и, как верный сын церкви, все по чину, так уж по-твоему завтра того… как его, этого… Да я тебя…
Слюна потекла из-под напомаженных усов. Рюмку бросил на середину стола белой слабой рукой. Сверкнули камни.
— Отец Евсевий! Там в седьмом что ли пункте, где о частных лицах, вычеркните без замедления дар мой коллежскому секретарю Гервариусу.
— Так посрамится восставший на милостивца… Голос рыкающего умолкает и зубы скимнов сокрушаются…
Шумели. Корнут пододвинул бутылку. Наливал, пил, смотрел глазами тусклыми в глаза седых трех женщин. Жеманно отвечали улыбками узких, карандашом удлиненных красных губ.
Скоро задремал под гул и звон. Поплыли видения великой славы и торжества. На золотой колеснице гроб золотой. И кони тоже золотые… Да, кони искусственные… для проформы. А в колеснице двигатель… Да, да, автомобиль.
Мелькали перед дремотными глазами одежды торжественные и склоняющиеся головы. Правительственное войско и седые француженки. С широких шляп черный креп до земли.
Улыбался, пустив слюну на скатерть.
К министерству внутренних дел колесница золотая подъехала. А на колеснице-автомобиле с золотыми конями на колесах давно не гроб, а кресло покойное. С кресла встает, по красному сукну идет.
— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство.
Дремлет-спит. Не страшны горбатому Корнуту гримасы подкравшейся смерти. Верит в величие свое Корнут. И все, что ждет его, для него лишь праздник величия на удивление ничтожным.
А смерть гримасничала, за усы Корнута дергала, пальцем желтым на него, спящего, собутыльникам грязным показывала.
— Завтра, завтра я от вас его отберу.
XXXVI
Член Союза русского народа Шебаршин Кузьма Кузьмич не унывал. Давно объявлено о его несостоятельности. Векселя подписывает супруга, Анна Яковлевна.
Располнела, одышкой больна, из дому не выезжает, дома в шелковых капотах ходит. Старее стал домик их несуразный, облупленный. Но так же гудит по ночам. Музыка, споры, карты. И над всем этим витают всегдашние мечты хозяев о Петербурге. Но бессловные уж мечты. Последняя попытка переселения подорвала кредит Кузьмы Кузьмича. Менее полугода прожили на Морской, от долгов бежали спешно. Ну, здесь, в родном медвежьем углу, хватает и на шампанское. А мясникам, курятникам и прочим годы приходится ждать.
Вести о похождениях и предприятиях Корнута приходили в Шебаршинский дом незамедлительно. И то Кузьма Кузьмич бегал по комнатам и кричал:
— Опека! Опека! Это черт знает что…
А супруга возражала нелюбезно:
— Опека! Моего брата в опеку? Не было такого позора в нашем роду. И не будет, не будет. Не допущу. Сегодня его в опеку, завтра меня…
— Нечего, матушка, опекать-то…
— Что?
— А то. Нищих не опекают.
И сердились друг на друга. Кузьма Кузьмич прикидывал, сколько на их долю придется в случае, и сколько можно опекой уберечь. Но приезжали гости, вертелся вал дребезжащей многолетней шарманки их кабачка. Забывал до следующего раза. А при следующей потрясающей какой-нибудь вести о Корнутовой веселой жизни за завтраком марсалу сосала Анна Яковлевна, платочком слезы утирала, причитала:
— Ведь болен он, болен, Корнут. Явно ненормальны поступки. Предприми ты что-нибудь. Для его же пользы; не для чего-нибудь, для его же пользы. Опека, что ли… Как у людей делается. Обирают его кому не лень. Вчуже жалко. И для его же пользы в санаторию что ли поместить… Ведь брат он мне. Чего молчишь? Несуразный ты, Кузьма Кузьмич. Другой бы…
— Ну, уж позвольте! Это ты, матушка, несуразная… как и вся ваша семейка. А ты что это про опеку вспомнила? Эту-то его жертву, пятьдесят тысяч, никак нельзя неразумной назвать. Патриотическое дело. Высокопатриотическое дело! Это не на цыганок-с…
— Да не все ли равно. Капитал тает…
— Обязанности гражданина, матушка, превыше капитала. Да-с! К тому же в такое время живем, что можем остаться и без головы, не только без капитала, если не будем по мере сил на алтарь отечества…
— Да брось ты… Какой такой алтарь, когда человек с пьяных глаз направо-налево… Этих ваших мракобесов никакими мильонами не накормишь…
— Что? Что-с? Что изволили сказать-с? Не позволю в своем доме о святых моих убеждениях…
— Не ваш он, дом-то, Кузьма Кузьмич.
— Что! Что! Весьма сожалею, что не знал о вольномыслии вашем в свое время.
— Это до свадьбы, что ли?
— Вот именно-с.
— Да, жаль. Была бы теперь при своем капитале.
Кузьма Кузьмич, захлебываясь, допивал кипяченое молоко — вина не пил — и, сплюнув, убегал, крича в дверях:
— Из всей из вашей семейки Корнута одного уважаю. И не будет тебе никакой опеки… Пальцем не пошевельну.
И уезжал на заседание в отдел.