А супруга долго плакала, маленькими глотками пила марсалу, заедала бисквитами, пыталась сосчитать общую сумму долгов и оценить выгоды опеки.
Звонок первого гостя. И спешила в будуар, и, напудренная, искренне веселая, крутила шарманку привычной болтовни.
К ночи ссоры супругов бывали только из-за винта и фальки. Но за один стол садились редко.
Смерти Корнута ждали оба. Разбудил раз Кузьма Кузьмич супругу. Оглянула штофные стены спальни; глаза заплывшие терла, спрашивала шепотным криком:
— Что? Что? Горит?
— Нет-с, а что это вы во сне даже про братца Корнута не забываете. Сейчас кричать изволили… несуразное, конечно, но понять все же можно, что про похороны и про наследство…
— Кузьма Кузьмич, что вы! Бога побойтесь…
— Мне что. Не я сон видел.
— Какое наследство! Сестра при брате не наследница.
— Вот то-то и я думаю. А у вас, Анна Яковлевна, сны… Слова разные выкрикиваете. Нехорошо-с…
— Ах, Кузьма Кузьмич. И сна я, кажется, такого не видала.
Но оба тайно верили в завещание Корнута. У них же в дому как-то давно за ужином говорил:
— Почему братьям? Закон неправилен. Вот Ольга Ивановна Нюнина хлеще любого мужчины делами вертит. Братья! Да иной раз братья…
Запомнилось. А при всегдашнем безденежье обоим Шебаршиным казалось, что уж Корнут про сестру Анну говорил. А про то, что завещание у Корнута есть, доподлинно знали. Корнут же переписывал завещание не раз.
Шли дни. Новые вести про Корнута.
— Водянка.
Анна посылала экономку в собор служить заздравный молебен. И сама в желтой штофной спальне коленопреклоненно молилась перед киотом.
И пришло известие о Корнутовой кончине. Из дому Раисы Михайловны дворник.
— А к нам вот какая телеграмма.
Анна Яковлевна заплакала. Платочек кружевной к лицу. Кузьма Кузьмич в развалку бегал, бархатными штиблетами шаркал вкруг нее, приговаривал:
— Нет! Те хороши. Раисе телеграмму… Те-то хороши. Раисе! Мне не могли? Ну, тебе не могли? Раисе! Раисе! А я через дворника… Через хама…
И ползала-квакала у ног их противная, жуткая.
— Ан вам-то, поди, не отписал.
Взглянула Анна на мужа, поняла его мысли. И страшно ей стало, что у нее, верно, такие же глаза. Сказала, закрываясь платочком:
— В спальню пойду. Не мешай.
К вечеру, когда гости съехались, обоим Шебаршиным казалось, что Корнут отписал им много. Но сколько? Макаровичам часть, Семенову сыну другую, третью им, Шебаршиным. Но тогда четвертую — Брыкаловой Любови. Ну, пусть. А сколько же? По мильону — четыре мильона. А было ли у Корнута четыре?
С винтового стола Кузьму Кузьмича пересадили играть в фальку. Очень уж путал; и меньше малого не назначал, чуть в карты заглянув.
— Ну нет-с! Не говорите мне про успокоение. Вот вы, Петр Михайлович, полицеймейстер, а что вы знаете? Нет, что вы знаете?
— Я? Все, конечно, знаю, что знанию моему подлежит.
— В карты, господа, в карты смотрите!
— И правда, Анна Яковлевна! Многоуважаемая хозяйка, опять нам как бы без пяти не остаться…
— Нет-с! А подлежит вашему ведению так сказать учет общего настроения? А? Тут Суворовым надо быть, Суворовым и Маккиавелием вместе. Встретил человека, в глаза ему, в глаза ему, шельме, смотри: кто? Да знаете ли вы, что всякий необеспеченный человек уже революционер… Что? Да-с! Да-с! И именно теперь. Теперь более, чем когда-с. Пять лет назад… Это то, что выловили всех и успокоились! Напрасно. Напрасно-с! На огороде бывали? Не бывали-с? А полезно. Полоть! Полоть-с! Ежедневно полоть, ежечасно. Опасности нет? Вы говорите — опасности нет? О-го! Ну да. Для вас опасность только тогда, когда гром грянет. Но огород, огород, говорю я. Что вы скажете про огород?
— Какой-такой огород? Карту ждем, Кузьма Кузьмич.
— А такой-с огород-с. Самый-с простой-с. Град раз в пять лет, а плевелы каждочасно; травка, травка то есть зеленая. А зелененькую-то травку и прочь. Прочь ее, прочь, зелененькую-то, зелененькую, неразумную, каждодневно выпалывай, выпалывай! Вот она, политика. А вы грома ждете.
— Позвольте, позвольте…
— Играем мы, господа, или не играем?
Анна Яковлевна сказала задумчиво из-за винтового стола, а одета была в траурное платье.
— Вы помолчите, Кузьма Кузьмич.
И не в ущерб партнеру объявила:
— Пять без козырей.
Откладывая потом взятки, решила считать по сто тысяч. Думала о Корнутовом завещании, гадала, мелом чертила условные знаки.
А Кузьма Кузьмич шумел:
— Нет-с! Нет-с! И не мешайте мне, робер кончен. Кого? Вы спрашиваете, кого? Всех, всех-с подозревайте… Что? Да, и меня. И меня-с. Политика единственно правильная… Идеи свободы… Позвольте-с! Да вон там в моем кабинете сочинения Герцена и Бакунина, да-с, и Бакунина, и Кропоткина. И недалеко от Каткова сочинений стоят.
— Я сдаю.
— Стойте, стойте. Понимаете? Идеи? Почему нет? Но корсет…
— Что?
— Какой корсет?
— Я и говорю: культура, парламентаризм — это там естественно, на западе? Ну как тонкая талия у француженок. А у нас корсет… Девку в корсет…
— Хо-хо-хо.
За полицеймейстером смеялся секретарь городской управы и Аннушкин, старичок без места, с маленьким чином; лет до сорока служил, но пенсии не выслужил.
Играли. Полицеймейстер чуть сердился. В усы сопел. Сказал: