Тихи, безветренны были жаркие дни в Лазареве. Солнечно-яркой птицей истомной распростерся июль над берегами великой реки. Не шевеля песка прибрежного, текла-ползла вода. На горе дом белый, далекий сверкал до заката, как осколок изразца, оброненный на пригорке.
Далеко в тот год излучиной отошла Волга у того места. По новому прорану пароходы белые побежали.
В Лазареве, в поместье, сонная тихость. По двору, по дому рабочие люди не снуют. Более уж месяца прошло с того утра, когда однажды после ночи бессонной вышел Виктор Макарыч в парк. Мрачен был дух его. Шел по дорожкам. Птицы радостно и заботно голосили; так бывает лишь вскоре после восхода летнего солнца. Шел уже бездумно. Одиночество под небом утреннего солнца примиряло уж с жизнью. Не слушая, слышал щебеты и шелесты. Таяли видения-хохоты-вопли ночного дома. Голоса вдруг живые. За поворотом наткнулся на землекопов. Здоровались, картузы снимая. Быстро миновал, нахмурясь. А там на дорожке к прудам еще и еще. По новому плану дорожки ведут. Остановился, назад пошел быстрым шагом. Шел, и плечи дергались, и плакать хотелось.
— О, как они меня мучают. Везде люди… чужие…
В контору вбежал, разбудил управляющего.
— Работы в парке прекратить… Вот уеду… В Петербург уеду осенью… или, или не в Петербург… тогда вот и возобновите… А теперь прекратить. Прекратить! Сегодня же. Сейчас же.
С того дня землекопы ушли, артель в пятьдесят человек. Парк разрытый стоит во многих местах. Затихло в усадьбе. Маляры лишь да штукатуры в нижнем этаже дома тихонько посвистывают, тихую свою работу справляя. Но и там сократили. Всего около десятка. Охладел, позабыл хозяин, в нижний этаж под своды тяжелые не идет. И редко увидит его кто из дворни.
И опять жаркий был день.
Надоело отцу Философу слушать, как матушка его жирная, в грязной распашонке бродя, вздыхает тяжело и зевает, и рот крестит, и со свистом приговаривает:
— Господи, помози.
Спать попу тоже не хотелось. С гвоздя снял шляпу свою соломковую, и слышит нудное:
— И куда это тебя, поп, в эндакую жарищу понесло?.. О-о, Господи, помози. Икота, кажись, привязаться хочет… Господи, помози…
Сплюнул поп. На рой мух взглянул, поморщился. На жену взглянул злым взглядом и ленивым. И еще поморщился. Пошел, громыхая сапогами. На пороге:
— И чего, мать, бесперечь имя Господне… Говорю: всуе. И грех то. Баба — баба и есть. А я на барский двор. Вот куды.
— Это опять с Курицыным до ночи водку хлестать!
— И не с господином управляющим, и не водку. К самому я, к помещику.
— Что? Али звал?
— К Виктору Макарычу…
— Звал, говорю, что ли?.. О-о, Господи, помози… Икота, право, икота…
— И что, дура: звал? звал? Не звал, а в гости. Приличие понимать должно. Сосед — это раз, помещик — это два, а три — это то, что я пастырь духовный.
— Пастырь! В гости! Так он тебя и пустил! Знаем…
— Вот дура-баба!
И отец Философ громыхнул дверью. В сенях на ребятишек цыкнул, чтоб под ноги не совались.
По прямой, по широкой улице села шел, трость высокую наотмашь ставя.
— Ишь, или гроза собирается. Илья Пророк — он верный. Ну, день-два не в счет.
Думал-шептал, широко шагая, издалека церковного старосту пальцем подманивая. Староста, мужичок толстенький, навстречу шел.
— Что, батюшка?
— А то. Гляди.
— И то гляжу. Сбирается. Оно ко времени. Парит-то…
— Илья Пророк… Он верный.
— Илья-то Пророк ныне, батюшка, с опозданием.
— Ну-ну! Не вольнодумствуй. На Илью-то Пророка как погромыхивало. Часу, кажись, в пятом. Спал, чай, как дива неразумная.
— И то погромыхивало.
— То-то и оно. Вольнодумцы.
И пошел опять. И тростью наотмашь, и шаг крупен и широк. Пуста улица. И дошел до белых ворот усадьбы. Шляпу сняв, пот отирал платком красным. И к большому дому. Нередко отец Философ в усадьбу ходит. И от ворот прямо к красному крыльцу большого дома.
— Ишь ведь. Заперто, и колокольчик снят. Не починили, видно, еще.
И головой покачает.
— И то, заперто. Пойти, кругом обойти.
А на том крыльце скажет попу кто-нибудь из слуг:
— Да не принимает барин.
— А дома?
— Дома ли, нет ли, знать не можем. Виктор Макарыч через парк выходят, через террасу. Нам не видать. Только сказали, чтоб не принимать. Потому они заняты.
— А! Живопись. Ну, это дело хорошее. Божье дело. Ты вот не понимаешь, поди, что есть искусство.
— Где нам. А все ж таки…
— То-то и оно. Ну я как-нибудь ввечеру…
В тот день так было. Сказал еще отец Философ слуге про гром и через двор большой мимо осокоря векового пошел по белому камню во флигель, в контору. В конторе поп опять про гром начал и про Илью Пророка. А Курицын, управляющий:
— Эх, батюшка. Ну что для нас есть гром и все хляби небесные! Коли бы мы сельские хозяева были… А то нужную землю продаем, скот продаем; на останную землицу рабочих рук не хватает, а садовниками хоть пруд пруди да этими еще мазилками всяческими.
— Да я не к тому. На то барская его воля. А вот что премудрость божеская, то особь статья.