Сказала тускло, как всегда теперь. И разом будто в сердце ей кольнул кто-то. Выпрямилась, голову подняла, будто прислушивалась к далекому. Потом голову на руку склонила, задумалась, улыбалась чуть, слов Костиных почти не слушая. Свое слушала.
А Костя:
— …это про Ирочку. А еще Витя. Всего ему не напишешь. Да и не возьмусь я. А надо бы предупредить, посоветовать. Вы бы ему сами. А то этак-то у него ненадолго хватит. Затем Яше мы обязаны объявить. Конечно, он пока… Но обязаны, деньги большие. Нельзя. Да и закон.
А Раиса Михайловна:
— Да, да. Вот и хорошо. Так ты и напиши… Созови их всех…
И опять в свое ушла. Чуть слышала звуки слов сына. А тот:
— Ну, Зиночка — та что… А из-за этих следовало бы. Впрочем, если этот, так сказать, семейный совет, вас мамаша, обеспокоит…
Поймала слово. Заспешила.
— Ах, что ты! Что ты, Костя. Пусть, пусть съедутся все.
И тотчас чуть строже и раздельно:
— Если для дела нужно. Как можно, если для дела…
С той беседы немало уж дней. И все дни те по душе Раисы Михайловны ветерок жизни веял, умирающую ее в ночи оживлял, шептал-напевал:
— Вот все съедутся… Дети, дети..
И отвечала:
— Вот и хорошо. Съедутся. Может быть, и останутся; Ирочку, Витю давно не видала… Ах, Витя, Витя! Ах, давно…
К Виктору, ко второму сыну злоба-месть утихла, праведный гнев материнский. Далеко-близкий, ее забывший сын, по ночам к ней приходил тенью смутной. Сначала гнала. Но привыкла к незнаемому. Теперь видеть хотела. Его, живого, говорящего.
— Каков он?
И любопытство было, и, может быть, любовь. И почему-то вспоминался в те часы кто-то, похожий на Семена, на молодого. Но не Семен. Веселый, красивый, входил, улыбаясь; руку ее почтительно целовал, умными глазами в ее глаза на миг заглянув; и говорил-говорил хорошо и долго, отвечая на немые вопросы.
И еще вспоминалось Раисе Михайловне Лазареве. Тогда еще, давно-давно, бывала там, любила парк тот, любила старые стены. Потом не ездила уж, когда Макар постройки затеял. А Виктор в Лазареве теперь, там.
Примиренную тихость оставляли по себе те мысли.
Но и теперь бывали минуты, когда гнала мысль о втором сыне.
А по дому ходила опять, как когда-то, походкой шуршащей и властной.
Сегодня в день Ильи Пророка, за завтраком Костя сказал:
— Вот и еще от Виктора телеграмма.
— Что?
— Да все то же: «Не приеду».
— А ты, говоришь, обещали?
— Яша обещал. Зиночка, конечно, будет. Ну, Ирочка — неизвестно. Впрочем, приедет. Напишу я ей про одно обстоятельство. Да, мамаша, Никандр здесь к тому времени будет, писал он мне. Я еготоже пригласил. Про те, про прииски знаете! про неделенные. Поговорить, продать бы. Ну, кстати, и Шебаршина можно. Если не Кузьму Кузьмича, так Яшеньку ихнего. Для проформы. Чтоб не обиделись.
— Да, да. Конечно… А Витя, говоришь… Виктор не приедет… Я так и знала…
— Что, мамаша?
— Нет. Так. Потом придешь, Костя. Вечером. Я к Егорию схожу сейчас.
— Что вы, мамаша! Давно служба кончилась.
— Нет, молебен я заказала.
— А! Так вам лошадей?
— Нет, нет, не надо. Пешком я.
Одевалась. Вышла. Теплый день ласковый над Волгой синей плыл в белых облачках в кудрявых. По набережной шла, голову гордо подняв. Скоро улицу перешла. К белой церкви Егория. Но на паперть не взошла, на многоступенную. Мимо. К домику Горюновых. Ржавый прут на крылечке дергала долго властной рукой. Трепанная голова прислужницы из окна залы выглянула. Распахнулась дверь. Загремел крюк длинный, упав на пол.
В залу, шляпки не снимая, прошла.
— Вот записка. К Дорофее Михайловне беги. Да живо! Извозчика встретишь, на извозчике…
То к прислужнице.
— И что вы, барыня! На извозчике! Мигом слетаю.
В кресле, у столика преддиванного дожидалась матери, рукою раздумчиво касаясь подносика бархатного, на котором лампа давняя, высокая, фарфоровая с медальончиками. А край подносика бархатного обшит желудями сухими и орешками. Вышла-выплыла старуха мать, Горюнова вдова.
— Раисочка! Раисочка! Вот не ждала. И что не известили вы меня, Раисочка? Отдохнуть я прилегла, по-старости. У поздней нынче была. Что это вас не видно было?
Поцеловались кратко. На диван тяжело села старуха. А в глазах в опухших, в маленьких беспокойство. Лишь в установленные сроки дочку благодетельницу ждет старуха Горюнова. Варенье тогда достает засахаренное и прислужницу с утра журит, чтоб космы пригладила и какие ни на есть другие башмаки надела, а то как конь кованный гремит.
А ныне Раисочка невзначай. И беспокойны глазки-щелки старухи. И рука правая ко лбу тянется крестное знаменье совершить. И губы пухлые шевелятся-шепчут невнятное.
— Я, мамаша, с прогулки к вам. Отдохнуть с полчасика. И сестру повидать надо мне. Послала уж за Дорофеюшкой вашу эту… как ее…
— Ах, слышала я. Слышала, Раисочка. Что? Аль стряслось что, помилуй Господи.
И пуще забеспокоилась, на диване завозилась тучным телом рыхлым.
— Нет, что вы, мамаша. Так просто, повидать, поговорить…
А с Дорочкой Раиса Михайловна реже еще виделась. В торжественные дни здесь, в родном домике, а в квартире сестры была лишь три раза. А к Раисе Михайловне во дворец ее ни старуха мать, ни Дорочка не вхожи. Не повелось.