Однако она обнаружила, что таитянский — язык непростой. На слух он казался ей больше похожим на птичье пение, чем речь, и Альма чувствовала, что ей не хватает музыкальности, чтобы овладеть им. Кроме того, таитянский казался Альме ненадежным языком. В нем отсутствовали непреложные нормы и твердые правила, существовавшие в латыни или греческом. Особенно любили жители залива Матавай озорничать со словами: они меняли их как будто каждый день. Иногда подмешивали к своему таитянскому кое-что из английского и французского, придумывая новые слова, к примеру
Альма внимательно изучала окружавший ее народ, пытаясь понять порядки, существующие в этом любопытном месте. Важнее всего было понять сестру Ману, ведь та не только ухаживала за свиньями, но и была в поселке кем-то вроде шерифа. Сестра Ману следила за выполнением протокола, отмечая любое нарушение этикета и любой проступок. Преподобного Уэллса в поселке все любили, а сестру Ману боялись. Сестра Ману — чье имя означало «птица» — была одного роста с Альмой (большая редкость для женщины в любой части света) и обладала развитой мускулатурой, как у мужчины. Она вполне смогла бы взвалить Альму себе на спину, если бы ту понадобилось куда-то отнести. В мире было не так много людей, о которых можно сказать то же самое.
Сестра Ману никогда не расставалась со своей широкополой соломенной шляпой и каждый день украшала ее свежими цветами, но, купаясь вместе с ней в реке, Альма заметила, что лоб Ману изуродован решеткой толстых белых шрамов. В поселке были еще несколько старух с такими же таинственными отметинами на лбу, но у Ману было еще одно увечье: на каждом из мизинцев отсутствовала одна фаланга. Альме казалось очень странным, что кто-то мог покалечиться так аккуратно и симметрично. Ей было сложно представить, во время какого занятия человеку могло так чисто срезать оба кончика мизинца. Но спросить об этом она не решалась.
Именно сестра Ману утром и вечером звонила в колокол, призывая жителей своего поселка к молитве, и те покорно являлись — все восемнадцать человек. Даже Альма старалась никогда не пропускать религиозных служб в заливе Матавай, потому что сестру Ману это ужасно бы рассердило, а без ее благосклонности Альма долго бы здесь не прожила. Кроме того, высидеть эти службы было не так уж сложно. Они редко длились дольше пятнадцати минут, и проповеди сестры Ману, которые та упорно читала на английском, было всегда интересно послушать. Если бы их лютеранские сборища в Филадельфии были такими же незамысловатыми и занимательными, Альма, возможно, стала бы более убежденной лютеранкой. На Таити в церкви она всегда все слушала внимательно и в конце концов начала понимать отдельные слова и фразы незнакомых таитянских песнопений.
Что касается маленького мальчика, который принес окуляр от ее микроскопа в ту первую ночь, то со временем Альма узнала, что он один из шайки, состоявшей из пятерых мальчуганов; те шныряли по поселку, не имея никакого определенного занятия, развлекались с утра до ночи бесконечными играми, а вечерами замертво валились на песок… ну прямо собачья стая. Отличать мальчишек друг от друга она научилась лишь через несколько недель. Того, что пришел к ней в хижину и отдал ей окуляр от микроскопа, звали Хиро; у него были самые длинные волосы, и он занимал в шайке самое высокое положение. (Потом она узнала, что по таитянской иерархии Хиро был королем воров. Ей показалось забавным, что во время первой встречи с маленьким королем воров в заливе Матавай тот вернул ей что-то.) У Хиро был брат по имени Макеа, хотя, возможно, на самом деле братьями они не были, а просто так друг друга называли. Еще они утверждали, что Папейха, Тиномана и еще один Макеа также приходятся им братьями, но Альма решила, что этого не может быть, поскольку все мальчики были одного возраста и двоих из них звали одинаково. Альма никак не могла понять, кто их родители. Ничто не указывало на то, что об этих детях заботился хоть кто-нибудь, кроме них самих.