Издалека заметил огромную (примерно метр на полтора) надпись на бронзовой доске и закричал: «Такой красоты надпись я еще не видал никогда!» Подходим и читаем: «la plus belle de toutes les inscriptions romaines qu'on connaît». Бронза, а на ощупь как полированное дерево или кость: вот оно откуда, «aere perennius»! Вот как изумительно бронза может иногда сохраняться; а то ведь часто приходится видеть в музеях бронзу, изъеденную временем, с цветными разводами окислов. Каждая буква величиной сантиметра два, врезана в металл на несколько миллиметров. Идеальная антиква, разве что летящие вправо длиннющие хвосты от Q несколько маньеристские. И просто трудно себе представить, как можно было достичь такой безупречной устойчивости начертаний без штампа, вырезая каждую букву по отдельности. Текст – речь императора Клавдия (родившегося, между прочим, в Лионе) о необходимости предоставления мест в римском сенате главам галльских общин, произнесенная в сенате в 48 г. н. э. (точнее, вторая ее половина, поскольку верх надписи утрачен). И эта речь есть у Тацита! Только Тацит перевел текст, по своему обыкновению, в косвенную речь, а здесь он в подлинном виде. Доску нашел в своем винограднике лионский винодел в 1528 г. А уже в 1529 г. ее купили у него как антикварную ценность за 50 ливров. Боже мой! Это уже в то время! Это вместо того, чтобы перелить на пушку!
А вообще захотелось запереть в этом музее Фоменко, скажем, на неделю – пусть бы только ходил между всеми этими вещами и никуда не мог от них спрятаться…
После одного из заседаний сидели в холле гостиницы, требовали от меня рассказов о лингвистической жизни Парижа в 1956–57 году. Рассказал среди прочего о семинаре Рену, о том, как я назвался лингвистом, а он мне ответил: «Не может быть – вы же хорошо говорите по-французски. Мой учитель Антуан Мейе, как вы, вероятно, знаете, оставил труды по десяткам языков; но ведь он не мог говорить даже по-английски!» Тогда Сильвен Патри рассказал еще одно такое же изустное предание. Мейе ездил читать лекцию в Лейпциг; после лекции должен был возвратиться в Париж, но не смог – просидел на вокзале всю ночь, потому что не знал, как сказать по-немецки то, что говорят кассиру, чтобы купить билет. (Не знаю уж, кто спас его наутро.)
Мне думается, Мейе подозревал, что какой-нибудь матрос, зная три-четыре слова (или даже не зная ни одного), успешно решил бы и не такую жизненную проблему; но ему было легче просидеть целую ночь на вокзале, чем так уронить идею бесценности и незаменимости языка. Во всяком случае, я знаю за собой немало эпизодов совершенно такой же структуры, пусть с несколько меньшими жертвами, чем ночь на вокзале.
«И вообще, – заключил Сильвен, – у нас не испытывают никакого восхищения перед полиглотами, их воспринимают скорее как клоунов». («У нас» надо понимать как «во Франции».) И снова зашла речь все о том же Ажеже, великом полиглоте.
Потом еще долго сидели с Ирой Микаэлян, говорили про Экс, где она теперь основательно осела, про Луи Мартинеза, про Анюту, про разные дела минувших дней и нынешних. Очень подбивала меня взять да и отправиться на вокзал – заехать на один день в Экс, благо близко. Но не сложилось: слишком и без того велика у меня программа странствий.
Швейцария
В Лугано поезд приходит с опозданием на 10 минут – уже почти совсем рассвело. На перроне Лена. Стоянка примерно 40 секунд. Происходит сцена из шпионского фильма вроде «Семнадцати мгновений весны»: на фоне картинного альпийского пейзажа за секунды стоянки, не сходя с подножки вагона, без слова пояснения один передает другой плоскую сумочку. Одна-две фразы – и поезд трогается. И в тот же миг в шпионском фильме эффектный поворот – из глубины тамбура раздается насмешливый русский голос: «Ничего!» Вздрагиваю, прежде чем осознать, что ухмылка тертого на дорогах Европы проводника, который, оказывается, стоял за спиной, значит только то, что он доволен, как он ловко передразнил последнее слово русского (паспорт-то он видел). И что на подозрительную передачу компьютера в Швейцарию ему наплевать. А я ведь отлично помню, как сколько-то лет назад у нас с Леной арестовали компьютер на итальянско-словенской границе в Villa Opicina (и он в конце концов сгинул) – чтобы не случилось подрыва оборонной мощи Италии.