Есть только один пункт, где способность всюду проникать невидимкой побудила бы меня искать соблазнов, которым мне было бы трудно противостоять; и раз вступив на этот неправый путь, куда бы я по нему ни зашел? Я обнаружил бы дурное знание природы и самого себя, если б вздумал обольщаться мыслью, что эти возможности меня не соблазнили бы или что разум удержал бы меня от этого рокового падения. Уверенный в себе во всех других отношениях, я погиб бы только из-за этого. Тот, кого могущество ставит выше людей, должен быть выше человеческих слабостей, иначе этот избыток силы поставит его на самом деле ниже других и ниже того, чем сам он был бы в том случае, если б остался им равным.
Взвесив все, я, кажется, лучше сделаю, если брошу свое волшебное кольцо, прежде чем оно заставит меня совершить какую-нибудь глупость. Если люди упорно считают меня иным, чем я есть, и мой вид разжигает их страсть к несправедливости, то надо от них бежать, а не исчезать в их гуще. Это им нужно таиться передо мной, скрывать от меня свои происки, избегать дневного света, зарываться в землю, как кроты. Что до меня, то пусть они видят меня, если могут,— тем лучше, но это для них невозможно: они всегда будут видеть вместо меня только того Жан-Жака, которого они сами создали по своей мерке, чтобы вдоволь его ненавидеть. Поэтому я был бы неправ, огорчаясь из-за того, как они смотрят на меня: мне не следует уделять этому никакого внимания, ибо не меня видит их взгляд.
Вывод, который я могу сделать из всех этих размышлений, сводится к тому, что я никогда не был по-настоящему пригоден к жизни в гражданском обществе, где сплошь одно принужденье, обязанность, долг, и что мой независимый нрав делал меня неспособным к подчинению, которое необходимо тому, кто хочет жить с людьми. Пока я действую свободно, я добр и делаю только добро, но как только я чувствую иго будь то иго необходимости или иго людей,— я становлюсь мятежным или, скорее, строптивым, и тогда я — ничто. Когда я вынужден действовать вопреки своему желанию, я не действую вовсе, что бы ни случилось; я не действую и по своему желанию, потому что я слаб. Я воздерживаюсь от действий, потому что вся моя слабость относится к действию, вся моя сила — отрицательная и все мои грехи — в упущении и редко в совершении. Я никогда не думал, будто свобода человека состоит в том, чтобы делать, что хочешь: она в том, чтобы никогда не делать того, чего не хочешь; и вот этой-то свободы я всегда и требовал, нередко достигал ее и ею больше всего вводил в соблазн своих современников. Ведь что касается их, деятельных, подвижных, тщеславных,— они ненавидят свободу в других и не желают ее для самих себя, лишь бы им иногда можно было поступать по своей воле или, верней, подавлять волю другого; они всю жизнь принуждают себя делать то, к чему испытывают отвращенье, и не упускают совершить ни одного рабского поступка, чтобы повелевать. Таким образом, их вина не в том, что они удалили меня из общества как бесполезного его члена, а в том, что изгнали меня оттуда как члена вредного. Я сделал очень мало добра, сознаюсь в этом; но что касается зла, то у меня в жизни не зарождалось желания делать его, и я сомневаюсь, чтобы был другой человек на свете, который на самом деле сделал бы меньше зла, чем я.
ПРОГУЛКА СЕДЬМАЯ
Описание моих долгих мечтаний едва началось, а я уже чувствую, что оно подходит к концу. Другое развлеченье идет ему на смену, поглощает его и не дает мне времени для мечтаний. Я предаюсь ему с увлечением, доходящим до сумасбродства и вызывающим смех у меня самого, когда я думаю об этом; но я все же предаюсь ему, потому что и теперь у меня нет другого правила поведения, кроме как непринужденно следовать во всем своим прихотям. Я ничего не могу изменить в своей судьбе, склонности у меня только невинные, и так как отныне все людские мнения для меня ничто, сама мудрость требует, чтобы в том, что остается для меня досягаемым, я делал все, что мне нравится, будь то на людях или наедине с собой, руководясь только своей фантазией и без другого мерила, кроме оставшегося у меня малого запаса сил. И вот я остаюсь при своем сене вместо всякой пищи: с ботаникой в качестве единственного занятия. Уже стариком я впервые заинтересовался ею в Швейцарии, по примеру доктора д'Ивернуа, и во время своих путешествий довольно удачно ботанизировал, чтобы набраться некоторых знаний о растительном царстве. Но, перевалив за шестьдесят и осев в Париже, я почувствовал, что у меня не хватает сил для больших работ и области ботаники, и, будучи к тому же в достаточной мере увлеченным перепиской нот, чтобы не нуждаться и других занятиях, я оставил это развлеченье, переставшее быть мне необходимым; я отдал свой гербарий, продал книги и довольствовался тем, что изредка рассматривал обычные растения, которые видел но время своих прогулок но окрестностям Парижа. В этот промежуток времени то немногое, что я знал, почти совершенно исчезло у меня из памяти,— и притом гораздо быстрей, чем запечатлелось там.