Вот что сильно изменяет мнение, которого я долго держался относительно собственной добродетели: теперь я вижу — она не в том, чтобы следовать своей склонности и доставлять себе, когда захочется, удовольствие доброго дела, а в том, чтобы побеждать свою склонность, когда этого требует долг, и делать, что он предписывает; а это-то как раз я умел делать меньше, чем кто-либо в мире. От природы чувствительный и добрый, жалостливый до слабости, чувствуя, что душа моя восхищается всем, что носит печать великодушия, я был человеколюбив, оказывал помощь и благодеяния по склонности, даже со страстной готовностью, пока к этому привлекали только мое сердце; будь я самым могущественным ил людей, я был бы лучшим и самым милосердным из них, и чтобы погасить в себе всякое желанье мести, для меня довольно было бы возможности мстить. Мне было бы даже нетрудно быть справедливым в ущерб своим собственным интересам; но в ущерб интересам тех, кто мне дорог, и я не мог бы решиться им быть. Как только мой долг и мое сердце вступали в противоречие, первый редко одерживал победу,— разве только если речь шла о том, чтоб воздержаться от действия; в этих случаях я чаще всего оказывался сильным; но действовать против своей склонности было для меня всегда невозможно. Будут ли мне повелевать люди, долг или сама необходимость,— если мое сердце молчит, воля моя остается глухой, и я не в состоянии повиноваться. Видя угрожающее мне зло, я предпочитаю предоставить ему надвигаться, чем беспокоить себя, стараясь предотвратить его. Иногда я начинаю с усилия, но усилие это очень скоро утомляет и ослабляет меня; и я уж не могу продолжать. Все, что я делаю без удовольствия, мне скоро становится невозможно продолжать.
Больше того. Достаточно принужденья и в том, что согласно с моим желаньем, чтобы последнее было уничтожено и превратилось в отрицание, даже в отвращенье, как только принужденье становится слишком сильным. Вот почему мне бывает тягостным благодеянье, которого требуют, между тем как я оказывал его по собственному почину, когда этого не требовали от меня. Благодеянье совершенно бескорыстное мне, безусловно, но душе. Но когда тот, кому оно было оказано, смотрит на него как на основание требовать продолженья под угрозой своей ненависти, когда он считает моей обязанностью навсегда остаться его благодетелем за то удовольствие, какое я испытывал сначала,— с этого времени начинается стесненье, и удовольствие исчезает. Все, что я делаю тогда, уступая требованиям, есть лишь слабость и ложный стыд, а доброй воли уже больше нет, и я не только не торжествую внутренне, но упрекаю себя пород лицом своей совести за благодеяния, совершаемые неохотно.
Я знаю, что между благодетелем и благодетельствуемым существует своего рода договор, и даже самый священный из всех. Они вступают друг с другом как бы в сообщество более тесное, чем то, которое обычно связывает людей; и если благодетельствуемый берет на себя молчаливое обязательство благодарности, то благодетель также берет на себя обязательство сохранять к нему, пока он будет оставаться достойным этого, свое первоначальное доброе отношение и по мере возможности оказывать ему помощь всякий раз, как потребуется. Это, конечно, не выраженное условие, но естественное следствие связи, установившейся между ними. Кто в первый раз отказывает в бескорыстной услуге, о которой его просят, тот не дает получившему отказ никакого основания жаловаться; но кто раз подал такую помощь, а затем в подобном же случае отказывает в ней тому же самому лицу,— тот разрушает надежду, порожденную им самим, обманывает и отвергает ожидание, им же самим вызванное к жизни. В этом отказе чувствуется что-то несправедливое и более жестокое, чем в первом, но тем не менее он есть следствие любезной сердцу независимости, от которой нелегко отрешиться. Платя долг — я исполняю обязанность; даря — доставляю себе удовольствие. Но удовольствие, доставляемое исполнением своих обязанностей, принадлежит к числу тех, которые порождаются только привычкой к добродетели; удовольствия, доставляемые нам непосредственно нашей природой, не подымаются так высоко.