Вот что я обнаружил после размышленья — потому что до тех пор ничего из всего этого не возникало у меня в мыслях. Это наблюдение напомнило мне постепенно множество других, подтвердивших, что истинные и первоначальные побуждения, лежащие в основании большинства моих поступков, мне самому не так ясны, как я это долгое время воображал. Я знаю и чувствую, что делать добро — самое истинное счастье, какое только может быть ведомо человеческому сердцу; но уже давно это счастье сделали для меня недоступным, и не в таком жалком положении, как мое, можно надеяться совершить разумно и с пользой хоть один действительно добрый поступок. Так как величайшая забота людей, управляющих моей судьбой, состоит в том, чтобы все стало для меня только ложной и обманчивой видимостью, добродетельный повод — всегда только приманка, мне предлагаемая, чтобы завлечь меня в западню. Я знаю это; знаю, что отныне единственное благо, которое в моей власти,— это воздерживаться от действий, из боязни поступить дурно по неведенью и против воли.
Но были и более счастливые, времена, когда, следуя движениям своего сердца, я мог иногда доставить радость другому сердцу, и должен к чести своей сказать, что каждый раз как у меня была возможность испытать это наслажденье, я находил его отрадней всякого другого. Эта склонность была сильной, истинной, чистой, и ничто в самых глубоких тайниках моего существа никогда не шло против нее. Однако не раз я чувствовал тяжесть собственных благодеяний — из-за той цепи обязанностей, которую они влекли за собой; тогда наслажденье исчезало, и я уже не находил в продолжении тех самых забот, которые сперва очаровывали меня, ничего, кроме почти невыносимого стесненья. В дни моего краткого благополучия много народа обращалось ко мне, и ни разу, если только я был в состоянии оказать услугу, я никому в ней не отказывал. Но из этих первых благодеяний, совершенных в сердечном порыве, рождались цепи последующих обязательств, мной не предвиденных и от ига которых я уже не мог освободиться. Первые мои услуги были в глазах тех, на кого они были направлены, только залогом последующих; и как только какой-нибудь несчастный накидывал на меня аркан полученного им благодеяния, как все было кончено: первое свободное и добровольное благодеянье становилось источником неограниченных прав облагодетельствованного на всякую помощь, какая ему понадобится в будущем, и от этого меня не освобождало даже бессилие помочь. Вот как самые глубокие радости становились для меня со временем тяжелой зависимостью.
Правда, эти цепи не казались мне чересчур обременительными, пока, незнакомый публике, я жил в неизвестности. Но как только личность моя была выдвинута вперед моими сочинениями,— что было, несомненно, тяжелой ошибкой, которую я, впрочем, больше чем искупил своими несчастьями,— с тех пор я стал присяжным попечителем для всех страдальцев, истинных или мнимых, для всех авантюристов, ищущих дурака, для всех, кто под предлогом большого веса, который они якобы мне приписывали, хотели тем или иным способом завладеть мной. Тогда-то мне пришлось узнать, что все естественные склонности, не исключая благотворительности, направленные и осуществляемые в обществе без должного благоразумия и выбора, перерождаются и становятся столь же вредными, сколь они были полезны в первоначальном своем порыве. Жестокие испытания мало-помалу изменили первоначальное мое умонастроение или, вернее, введя его наконец в настоящие границы, научили меня не так безрассудно следовать моей склонности делать добро, раз она только поощряет злую волю в других.
Но я не жалею, что мне пришлось изведать эти испытания, потому что они дали мне благодаря размышлению новые знания о себе самом и о подлинных основаниях моих поступков при тысяче обстоятельств, относительно которых я так часто бывал в заблуждении. Я увидел, что, для того чтобы творить добро с наслаждением,
мне надо действовать свободно, без принуждения, а для того чтобы для меня исчезла вся радость доброго дела, достаточно, чтоб оно стало для меня долгом. Тяжесть обязательства превращает для меня в бремя самые глубокие радости, и, как я сказал, кажется, в «Эмиле», у турок я был бы плохим мужем в тот час, когда клич глашатая призывает их к выполнению супружеских обязанностей.