Не был Олеша «счастливцем праздным», но «презренной пользой» умел пренебрегать как никто, потому истинно был жрецом «единого прекрасного»!.. Нет, и вправду не было в нем этого моцартовского, безотчетного, импровизационного будто бы «счастливца праздного»! Да и есть ли он вообще в жизни? Пушкин, зная закосневшие вкусы современного читателя, чаще всего не спорил с ним (но спорил с друзьями, с «читателем-другом»), даже как бы потакал представлению об экспромтности дарования, об импровизационном даре и артистизме поэтического творчества, при этом будучи на деле одержимым тружеником. Достаточно вспомнить «чернозем» его черновиков, эту радостным трудом взлелеянную, выхоженную пашню, на которой созревало его слово!.. И Олеша был одержимым тружеником. Например, триста начал «Зависти»!.. Был тружеником до страдания, умевшим писать лишь из «тайной свободы» своей художнической личности, и лишь оно же, страдание от стремления к совершенству, мешало быть тружеником до конца, до завершения начатого.
И это рождало новые страдания. К тому же он был на примете как автор «Зависти» у самой злой силы «сатаны нетворчества», у ее вечной зависти, у культа личности, ждал беды, к опьянению успехом двадцатых добавив десятилетия нетрезвого, внешнего, выставленного, театрально-страдательного нетворчества, — вот я, как сам Председатель на Пиру во время чумы!.. Но даже так — и он любил молву о «счастливце праздном», сам всячески ей помогал — от угощений, как бы походя, экспромтно своими знаменитыми метафорами до застолий-пирований с друзьями в «Национале»…
Драмы внутренне вынужденного нетворчества и страданий художника «обставляются» по-разному. Олеша из них делал театрализованное, бесконечное представление, зрелищность, внешнюю жизнь напоказ. Говорили о «человеке-театре», о легендарном бессребреничестве, о метафоротворчестве. Мало кто видел, кто догадывался об уникальной по страданию писательской жизни. «Большое видится на расстояньи»? Знать, все еще расстояние мало…
БОГАТЫРСКАЯ СТАТЬ
Сколько их, сколько их еще будет, толков о прозе Пушкина!.. Даже Толстой здесь не был «окончательным», менял мнение о ней, от «неприятия» («как-то голо, сухо, нет подробностей») — до счастливого «приятия» («Пушкин — мой отец!»). Причем последнее — после седьмого чтения «Повестей Белкина», зарядившись ими на писание романа «Анна Каренина», а пока пиша всем друзьям восторженные письма об этом радостном и важном событии — об открытии для себя — наконец! — прозы Пушкина…
Множество тайн на творчестве Пушкина — одна из тайн на его прозе еще в том, что ему как прозаику трудно приходилось с моментом времени в ней. Ведь вырастает проза, эпичное начало ее, главным образом, из «своего времени». И так даже в тематических отходах к истории. Двуединое чувство времени переживания и написания…
Пушкина самодержавие стремилось лишить «своего времени». Сперва поэт был изгнан в ссылку Александром, затем, по существу, и Николаем (с той лишь разницей, что ссылка отдалением была заменена ссылкой приближения). Пушкин не был членом тайного общества декабристов, но был их поэтом, их лирическим воодушевлением. Таким он остался для декабристов до конца их жизни. Воодушевление и страдание, бескорыстие служения и подвиг свободолюбия — все это было в поэзии Пушкина и в делах революционеров-декабристов. Это роднило их высшей дружбой духовности! И трудно сказать — не предпочел бы поэт «глубину сибирских руд», возможность быть рядом с подвижниками свободы, одиночеству Михайловской ссылки… Во всяком случае — ни слова-укора не сорвалось ни с уст, ни тем более с пера поэта в адрес друзей-декабристов. Трагедийный исход восстания был оптимистической трагедией в исторической перспективе… Ведь даже такой проницательный человек, как Тютчев, в своем небольшом стихотворении «14 декабря 1825» писал: