Таким книгам читателю бы должно сказать — «нет!». Мы находим в них авторскую безликость, но не находим великую личность героя. Когда автор неинтересен и назойлив, мы почти не слышим, о чем он говорит, но отчетливо запоминаем, как он говорит. Ведь и обычно пародируется не мысль, а бессодержательность формы!.. Форма защищается единообразием, казенщиной, всеобщностью…
Из всей армии биографов великих два, по меньшей мере, общепризнаны: Моруа и Цвейг. Но до чего и они разные, до чего и у них разные великие! Моруа — демократичней, его читатель — массовый, хотя дорожит он другим, так сказать, интеллигентным читателем, но в итоге довольствуется тем, которого бог послал. Цвейг, как и подобает эссеисту, самоуглублен, он словно и не подозревает о самом существовании читателя, ему важно самому себе сказать об озарениях и догадках по поводу жизни духа великого человека! А если «из-под руки» читает написанное кто-то, он убежден, что этот «кто-то» не просто «интеллигентный читатель», это «аристократичный читатель», понимающий, сам не чуждый парению духа и пропастям сознания!
У Моруа великий человек — прежде всего человек в бытийной стихии, он в большей или меньшей степени буржуа или аскет, семьянин или любовник, домосед или странник, и «между прочим» он еще — «великий человек»!
У Цвейга все как бы наоборот: он не человек, он — дух, он весь «не от мира сего», все земное его мучает, путает, держит за дерзостные крылья духовности, мешает полету, он Прометей, которому поневоле приходится еще быть и человеком, с печалью и даже скорбью отдавать дань общечеловеческому, даже порой пытаться жить «как все», что ему, впрочем, никак не удается — ведь он — дух!..
У Моруа — беллетристика, у Цвейга — эссе. И оба — субъективны из любви к герою. Первый чувствует, что слишком уж волочит свой образ великого сквозь юдоль земную, пытается его поднять выше, но делает это именно как беллетрист, приемами журнализма, «монологическим самовозгоранием», стилистической эмоцией, форсированным синтаксисом. Второй тоже чувствует излишнее парение, надземность своего образа великого человека, старается его приземлить, очеловечить за счет скуповатой бытовой детали, хронологии, кое-где и так же скупо вкрапливаемых в текст, за счет попытки изобразить окружение и т. п.
И какой богатырской выносливостью обладает материал о великих! Да что там талантливый и умный субъективизм Цвейга и Моруа — даже проглатываются, несмотря ни на что, брошюры биографов-ремесленников! Ведь ни Цвейг, ни Моруа не может явить чуда подобно Христу: «накормить толпу несколькими хлебами». И ремесленники сочинительствуют интригу, кому детектив, кому любовная перипетия…
Отведав эту размашистую, замысловатую подчас и все же безликую стряпню, еще больше ценишь Цвейга и Моруа, их страстную любовь к герою, к их герою, их писательскую самоотрешенность, их талантливое слово. Они, кажется, сами живут его жизнью, день за днем, страдают его болью, радуются его удачам, все зная наперед и все же будучи во власти судьбы, — простишь им их субъективизм. Уже не думаешь о нем, становясь просто непредвзятым, невинным, доверчивым читателем, позволяешь себя вести по тем тропам великой жизни, которые выбирает — на свой вкус, на свое усмотрение — писатель-гид, писатель-рассказчик, писатель-биограф!..
Становясь, наконец, и благодарным читателем, где писатель и сердцевед умеют постичь и дать нам в ощущение сердечную мысль великого человека!
И не враждуют — рядом на полке — книги двух выдающихся биографов. Даже о том же герое, великом человеке…
ТИПЫ И ОБРАЗЫ
С годами, с ростом читательского стажа и, вероятно, опыта, все отчетливей представляется, что наша классика есть именно литература типов как художественных открытий. По преимуществу типами и являются герои произведений Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Достоевского, Тургенева и Гончарова, Толстого и Чехова. Их создатели вправе бы сказать: «герои нашего времени». В том смысле, что у каждого классика было свое время. То есть свое чувство времени даже посреди других классиков-современников. Из этого чувства — личного опыта — и вырастало различие литературных типов у классиков-современников. Но было и просто различное время — подчас разница в несколько лет, в десятилетие, равна другой эпохе… И времени, и истории присущи некие экстремальные, выражаясь современно, моменты. Художники особенно чутки к отражению их. Классика явила нам типы — «впереди жизни».
Уже в самих упованиях своих наша классика жила как бы именно «впереди жизни» — в этом было активное отрицание неудовлетворяющей действительности! Во всем изображаемом настоящем чувствовалось зерно будущего, слышался когда затаенный, когда явственный вздох о будущем… Подчас и обращения были прямыми — к «товарищам потомкам»!