– Да ведь письмецо-то твоё оголец мне вручил, – рассмеялся Никита. – Варьки дома не было. А пришла – я уж побушевал, как она могла от меня утаить, что лучший друг мой жив-здоров, живёт неподалёку.
– А сам – не побоялся прийти? – спросил Родион, доставая стаканы.
– Я, Родион Николаич, офицер, – заметил Никита. – И друга у меня настоящего, кроме тебя, не было.
– Так ведь дети…
– Да, дети, – кивнул Громушкин. – Ради них на многое закрывать глаза приходится и на многое идти. Но если бы я тебя не повидал, и ты бы меня предателем посчитал, не простил бы себе, ей-Богу.
– Что ж, спасибо, что пришёл, – искренне поблагодарил Родион. – И прежде чем мы с тобой наберёмся в честь моего очередного отъезда, хочу тебя попросить.
– Изволь!
– Давай не будем говорить о нашем нынешнем… Я очень рад тебе и не хочу омрачать нашей, быть может, последней встречи, больными вопросами и спорами. Давай просто посидим и вспомним наши лучшие дни.
– Такую просьбу я выполню с огромным удовольствием, – согласился Никита, – потому как говорить о действительности мне самому, говоря по чести, тошно. Я ж, Родька, и прежде неразговорчив был, а теперь всё что немтырь! Правду сказать – язык холодеет, а перед враньём – гирей стопудовой наливается. Вот, и молчу. Только вряд ли буду «господствовать на свете»… – он поднял стакан. – За Корпус, Родька! За всех наших!
Зарок был неукоснительно исполнен обоими друзьями, за полночь меж ними ни слова не было сказано о том, что могло посеять раздор, омрачить встречу. Зато успели вспомнить всех друзей юности, преподавателей Корпуса, прогулки по Москве… Ночью Родиону снился бал в Корпусе, на котором он танцевал с Аглаей, а затем колокольня Ивана Великого, с которой он вновь обозревал пёстрый лик Первопрестольной, чувствуя птичью невесомость в теле и восторг в груди…
Утром Никита протянул ему потрёпанный портфель, с которым пришёл накануне:
– Вот, возьми. Варька просила передать.
– Что там?
– Посмотришь сам, – старый друг ещё раз крепко обнял Родиона и, по-русски троекратно расцеловав, простился: – Извиняй, что не провожаю на вокзал. Служба… До встречи, Родька! Может, свидимся ещё на этом свете, коли поживём подольше.
– До встречи, – кивнул Родион. – Поцелуй за меня Варюшку и племянников. Будьте счастливы!
Когда Никита ушёл, он раскрыл оставленный им портфель и с изумлением обнаружил в нём старинный альбом с гравюрами, принадлежавший отцу. Меж страниц была вложена записка сестры…
«Милый Родя! – писала Варюшка. – Я виновата перед тобой за то, как встретила тебя, но ты, я знаю, простишь меня. Незадолго до смерти папа передал мне этот альбом, наказав беречь. Все эти годы я берегла его, не продав даже в голодную пору. Завещая мне его, отец также наказал мне быть достойной его фамилии, его веры в меня. После разговора с тобой я вдруг поняла, что папа, будь он жив, говорил бы твоими словами, поступал бы, как ты… Я передаю тебе нашу единственную семейную реликвию потому, что из нас троих ты один остался
Пелена слёз заволокла глаза Родиона. Чувство благодарности к сестре переполняло его сердце. Как ни закрутила её действительность, как ни затуманил ум агитпроп, а душа, прямая и любящая, осталась прежней.
Несколько минут он перелистывал драгоценный фолиант… Дорог дар, да только к чему такой скитальцу, лишённому имени, дома и родных, на пыльных дорогах, представляющих столько случаев лишиться куда менее ценного имущества? Решение пришло само собой и, бережно убрав альбом в портфель, закинув на плечо вещмешок, Родион навсегда покинул очередное временное жилище, ставшее для него местом огромного счастья и безысходного отчаяния…
Глава 16. Наследство
«Сорная трава живуча…» – от этих слов, полных жгучей боли, скрываемой под тоном издёвки, перехватило дыхание. Но не хватило Аглае духу ответить. Словно мысли её прочёл Замётов, и от этого опалил стыд.
Можно принять самое тяжёлое и невыносимое решение, можно отречься от себя, от собственного счастья, бывшего так близко, можно обречь себя на беспросветные годы рядом с ненавистным, тяжело больным человеком, можно принять крест, изломать беспощадно в который раз собственное естество… Одного нельзя – приказать сердцу не чувствовать или же чувствовать иначе.
В эту осень она впервые так явственно ощутила его – своё сердце. Не в смысле переносном, душевном, чувственном, а в самом что ни на есть физическом. Сердце болело, словно раскалённым клинком пронзали его, а затем поворачивали, поворачивали… Сердце мстило за муку, которой подвергалось столько лет и обрекалось вновь.