Действительно большой! Но гораздо больше вольтеровского вопроса – хоть и не такой большой, как предположительно неутомимые негры-пираты в его воображении, – была проблема, которая иногда возникала у меня с ненавистью к французам. Они, конечно, были ублюдками-колонизаторами, но они же подарили нам вот такие вот слова, пусть даже эти слова и не предназначались для колонизированных ублюдков вроде меня, всего лишь наполовину француза и наполовину вьетнамца, простой математический пример, решение которого выходило нечеловеческим, слишком нечеловеческим.
Мона Лиза застонал. Он хоть и не совсем пришел в себя, но наконец очнулся и лежал на полу, мотая головой и пуская слюни, будто пациент, очнувшийся от наркоза на операционном столе. Я затащил его в угол, кое-как усадил. Он свернулся клубком, под полуприкрытыми веками подергивались узкие полоски белков.
Может, по стаканчику? Всякий раз, когда мне задавали этот вопрос, настроение у меня немного улучшалось. Я уселся рядом с ним на холодном полу и налил стакан виски. Или по два?
Я не пью, пробормотал он.
Непьющие люди меня всегда приводят в легкое замешательство, но я не стал его осуждать, пусть он и лишает себя одного из величайших изобретений человечества. Тогда я предложил ему воды, и на этот раз он согласился. Я придерживал его руку, пока он пил, потом предложил закурить, и он не отказался. Вода и курево немного привели его в чувство, и он раскрыл глаза пошире.
Ну что, доволен? – пробормотал он. Поймал меня.
Я уже давно ничем не был доволен. Видишь ли, я человек с двумя сознаниями…
Заткнись.
…и я знаю, что ты сейчас чувствуешь. Есть у меня такой дар…
Заткнись.
…и если ты забыл, то я в самом буквальном смысле был на твоем месте. Но то, что ты со мной сделал, – все это со мной проделывали и раньше. И я тоже много чего делал с людьми, так что я знаю толк в развлечениях.
Заткнись.
Сейчас есть два тебя. Один сидит тут и говорит, чтобы я заткнулся. Другой – смотрит нашу с тобой маленькую пьеску откуда-то сверху. Чтобы отделить желток от белка, нужно разбить яйцо, и тебя разбили. Я говорю с желтком. А белая часть тебя висит под потолком, прозрачной эктоплазмой, склизкой, как сперма, субстанцией…
Заткнись.
Возможно, ты меня не понимаешь, но ты меня, конечно, понимаешь. Правда?
Да завязывай ты уже со мной, и все, пробормотал он.
Что, так и будешь на меня смотреть? – пробормотал Мона Лиза. Скажи что-нибудь.
Но я только молча предложил ему еще воды и сигарет, эти два краеугольных кирпичика жизни. Мы выпили немного воды и выкурили много сигарет – это как раз самое верное соотношение, – когда наконец он сказал: думаешь, ты самый умный? Типа такой Тинтин? Доброхот? Так вот, срать я хотел на твоего Тинтина. Еще один колонизатор.
Неужели он только что оскорбил Тинтина, мальчика-репортера, сыщика-любителя, отважного героя? Я был его поклонником с самого лицея и поэтому оскорбился. Однако я сдержал обиду и перешел к более серьезному вопросу: я не колонизатор! Я такой же колонизованный, как и ты.
А ты был за французов или против французов?
Шеф верил, что я за французов, и поэтому, попавшись в собственную же ловушку, я ответил: за французов.
Он снова рассмеялся. Ну еще бы. У тебя отец был француз.
Я ненавижу своего отца, сказал я, и как же хорошо было произнести эту одну-единственную правдивую фразу, обглоданную как кость.
Мона Лиза штудировал меня взглядом, как студент штудирует учебник по матанализу, – с неохотой и некоторой долей отвращения. Отца нельзя ненавидеть, наконец сказал он. Даже если он гондон. Мы происходим из чрева матерей и гондонов отцов.
Он начал говорить, а настоящий дознаватель – если он не просто обычный палач – именно этого и хочет от своего информанта. Есть хочешь? – спросил я.