И какой план?
Наш человек без лица уже и без того насмотрелся праздников Тет. Он не праздновать Тет в Париж приехал. Не знаю вообще, зачем он сюда приехал. Но «Фантазию» он посмотрит.
Потому что он любит поразвлечься?
Потому что он вьетнамец. Все вьетнамцы Парижа придут на это шоу, даже те, которые считают себя французами.
Даже коммунисты?
Этим-то давно не показывали хороших зрелищ. Он улыбнулся. А этому коммунисту – и подавно. Комиссару. В лагере ходили слухи, что комиссар-то с гнильцой. Любит западную музыку. Поп, рок. Баллады. Всякое желтушное говно.
Я кивнул. Это была правда. Всяким желтушным говном была моя коллекция пластинок, которую я отдал Ману перед отъездом из Сайгона, где, помимо всего прочего, имелись записи Элвиса Пресли,
Насчет Лоан ты не переживай, огрызнулся он.
Я задел оголенный нерв, сам того не желая, просто слишком много нервов оголилось. А может быть, какая-то часть меня – скажем так, другой я – и хотела поиграть на этих нервах?
Говорю же, я завяжу. Прикончу человека без лица, а потом женюсь на Лоан.
Я так опешил, что даже не знал, как реагировать еще на один план, который он скрыл от меня. Увидев, какой эффект на меня произвело его заявление, Бон улыбнулся и для пущего удовольствия вытащил из-под пиджака пистолет, спрятанный сзади, за поясом. Это был не тот пистолет, из которого он потом будет в меня целиться, а револьвер Моны Лизы, из которого я себя убил! Держи подарочек, сказал он, протягивая мне револьвер. Он привычно лег мне в руку, и тяжесть его тоже была привычной. Револьвер весил столько же, сколько весит душа, или пять душ, а может, даже три, четыре или шесть миллионов душ. А что? Ведь мертвые души весят всего ничего.
Глава 13
Мы пошли за кулисы – переодеваться в костюмы для первой сценки, где мы изображали крестьян. В реальной жизни такие наряды будут в лучшем случае грязными и мокрыми от пота, в худшем – штопаными лохмотьями. Но у нас тут было официальное культурное представление, а не реальное, поэтому наши коричневые рубахи и черные штаны были опрятными, чистыми и сухими – как и наши босые ноги. Облачившись в костюм, я занял свое место у края сцены вместе с другими танцорами, а на сцену выскочил председатель. Его речь тянулась вдвое дольше нужного, потому что говорил он на двух языках, и я уже стал задремывать, когда он наконец сказал все, что хотел, об истории Союза, о важности вьетнамской культуры, о том, как благодарны вьетнамцы Франции, промолчав, правда, о протестующем на улице Содружестве. Но тут он дал слово вьетнамскому послу, и я чуть было не заорал в голос. Посол стал и дальше заталкивать в глотку публике суфле из билингвальных клише со взбитыми сливками обильных комплиментов, толстым слоем которых он обмазал французскую культуру. Нужен был подлинный талант, чтобы, истратив столько слов на двух языках, не сказать ничего.
К этому времени мои бедра уже беззвучно рыдали, как и остальные части тела, потому что все мы, крестьяне, сидели на корточках, в позе, которой уже не одна тысяча лет, но в которой я, европеизировавшись, не сидел уже очень давно. Может, я, ублюдок, был генетически не приспособлен к тому, чтобы сидеть на корточках, не то что моя мать, она могла сидеть так с утра до вечера, пока разжигала огонь, готовила или приглядывала за детьми и младенцами, чтобы заработать немного денег. Тем временем занервничали уже и остальные крестьяне, которые были городскими французскими буржуа и вряд ли вообще ступали на унавоженную землю хоть какой-нибудь своей родины. Лжекрестьяне переминались с пятки на пятку, изо всех сил стараясь не морщиться, и когда посол наконец договорил свою речь, все мы разом приготовились вскочить на ноги. Но тут к микрофону снова вернулся председатель и сказал: теперь я бы хотел дать слово…