О, как мне хотелось такой жизни! А кому бы не захотелось? Она была гораздо лучше той, которую прожила моя мать. Они с будущим врачом были примерно одного возраста, но ей досталась совершенно другая версия деревенской жизни на севере. Девочкой она чуть не умерла от великого голода, опустошившего север, – тогда он унес жизни миллиона человек, притом что население всей страны было, наверное, миллионов двадцать. Миллион человек! Столько людей, и такое парадоксально незапомнившееся событие. Все они умерли, не оставив после себя фотографий, чтобы мир, ну или хотя бы Вьетнам, не забывал о том, что сделали наши японские оккупанты во имя Великого Восточноазиатского Сопроцветания и что помогавшие японцам французы сделали, быть может, ради свободы, равенства и братства, а может, просто ради коллаборационизма. В двадцатом веке коллаборационизм стал самым тяжелым грехом французов, которые только и могли, что мямлить это слово, перекатывая во ртах голышики его слогов. Алжирцы, правда, наверное, не согласятся с тем, что коллаборационизм – самый тяжелый грех, по сравнению-то с откровенным геноцидом, который у них устроили наши общие французские колонизаторы. Но кого волнует мнение алжирцев? Да и вообще, кого там волнует и наше мнение, тем более что мы, как и все мертвые, по своему обыкновению промолчим. Я живу среди мертвых, невидимой пулей мне вышибло мозги. И все равно я не вижу мертвых. Я вижу только то, что мне дала мать, исчезнувшие, умершие вместе с ней фотографии – фотографии мертвецов в полях и лугах, скелетов, обтянутых кожей, кутающихся в одежды, которые перед смертью стали им совсем велики: соседи, младенцы, друзья детства. А кто спас ее? Мой француз-отец! Он дал ей рис, тот самый рис, что наши японские правители велели своим французским подельникам придержать в резерве ради военных нужд Японии. И если мой отец, колонизатор-коллаборатор, мог и жаловаться на то, что вместо хлеба ел рис, то моей матери после нескольких недель голода рис показался самой прекрасной едой в жизни. Отец сначала давал ей по нескольку ложек риса в день, чтобы ее усохший желудок снова привык к пище, затем стал кормить кашей. Моя бедная мамочка была чудом, двенадцатилетней сиротой, которая во время голода осталась одна на свете и выжила. Он меня спас, говорила она. Как тут не влюбиться, хоть он и был… Она не могла заставить себя сказать «священником» и поэтому всегда называла его «духовным лицом», а себя – его «служанкой». Два года спустя от слияния этих двух эвфемизмов родился я, семифунтовый осколочно-фугасный снаряд с взрывателем замедленного действия, который вывалился из ее бомбового отсека, чтобы однажды взять и – БУМ! Я и теперь вижу ее лицо, вечно доброе, вечно молодое, ведь она была моложе меня нынешнего, когда умерла. Помню, как я сначала остолбенел, а затем пришел в ярость, когда она рассказала, как отец кормил ее рисом, мать обнимала меня так, как ни одна женщина не обнимала меня ни до, ни после этого, и повторяла: прости его, сыночек. Я его простила. Без него у меня не было бы тебя, которого я люблю больше самой жизни. Прости своего отца, даже если это будет последним, что ты сделаешь.
Ты чего плачешь? – спросил Бон, когда мы ушли за кулисы.
Ничего, ответил я, вытирая слезы. Ничего-ничего.
После шоу и после того, как я стер с лица все выделения своей эмоциональности, я вытащил револьвер из уже и без того густонаселенного второго дна саквояжа, где он лежал между моим признанием и потрепанным, пожелтевшим экземпляром «Азиатского коммунизма и тяги к разрушению по-восточному» Ричарда Хедда. Револьвер я засунул себе за пояс, сзади, а не спереди, потому что всегда боялся, что он когда-нибудь выстрелит и убьет моих будущих потомков, пусть я и не планировал ими обзаводиться. Гашиш в кармане пиджака шепотком, в своей обычной манере, подсмеивался над моей логикой, зато револьвер оказался мужественным, молчаливым типом. Он отвлекал меня не разговорами, а тем, что давил на спину и копчик своей мрачной, прекрасной твердостью. Всякое оружие хочет, чтобы из него выстрелили. Этот револьвер не был исключением.
Один я слонялся среди гостей, собравшихся на вечеринку, пытаясь придумать, как остановить Бона и защитить Мана, а в это время другой я болтал с клиентами. С парой из них, врачом и специалистом по импорту-экспорту, я вышел на улицу, чтобы выкурить несколько особенно заряженных сигареток. С их помощью – да и не без помощи всех остальных моих клиентов – я распродал весь запас товара и договорился о будущих продажах, хоть меня это и не очень радовало. Когда я вернулся на вечеринку, меня подозвала к себе тетка, чтобы познакомить со своей новой подругой, которую я поначалу издали принял за мужчину. Она юристка, сказала тетка по-вьетнамски. Только что вернулась из Камбоджи.