Так, значит, коммунисты у нас теперь азиаты? Я был замаран и коммунизмом, и азиатчиной – и потому так опешил, что до самого последнего дня в «Райском саду» так и не прочел книгу. Мне больше нравилось слушать по кругу песни Джонни Холлидея и тщетно пытаться понять, почему они так популярны, а еще – читать сплетни о знаменитостях в
Я уселся на скамеечку в беседке, открыв книгу, быстро пролистал ее до конца – 512 страниц! – и прочел первые строки последней страницы:
Мы должны с удвоенным пылом встать на защиту победы и демократии, потому что победа и демократия сами собой не наступят. Наше преимущество – это развитая, я бы даже сказал – исключительная, система демократических ценностей и убеждений, которую мы унаследовали от греков и совершенствовали на протяжении тысячелетий. Однако на их стороне грубая сила. Они без колебаний уничтожат миллионы людей, даже если это будут их люди. История доказала нам, что жестокость иногда побеждает. И Советы снова пытаются напомнить нам об этой печальной, неприглядной истине – теперь уже на примере Афганистана. Мы должны приложить все силы к тому, чтобы Афганистан стал их Вьетнамом.
«Их Вьетнамом»? Что это значило? Это типа как «у нас всегда будет Париж»? Только когда люди говорят «Париж», они имеют в виду слоистые круассаны, и Эйфелеву башню, и речные прогулки по Сене вроде той, в которую отправляются Одри Хепберн и Кэри Грант в «Шараде», и хороший бокал сансера, и живописный Нотр-Дам, возле которого мим в берете и полосатой рубашке развлекает прохожих, играя на аккордеоне, и так далее, и так далее, и так далее. И видит Бог – про «Бога» это я образно, – я тоже верил в этот Париж! Париж, существовавший в той же мере, что и Бог. Но когда человек вроде Ричарда Хедда говорит «Вьетнам», и он, и большинство его читателей думают о напалме, и горящих девочках, и выстрелах в затылок, и толпах безликих людей в конусообразных шляпах и простых черных нарядах, которые при других обстоятельствах сошли бы в Париже за самый кутюрный кутюр. Короче говоря, «Вьетнам» – это война, трагедия, смерть и так далее и тому подобное, и как же, позвольте узнать, он хоть когда-нибудь будет означать что-то другое?
Когда за мной приехала тетка, я все еще глодал мосол этого вопроса. Еще столько костей было закопано в прошлом, мне всегда будет что погрызть. Я бы и хотел остановиться, честно, но у преступника вроде меня не было на это права. Будь я наказан за свои преступления, может быть, и получил бы право забыть прошлое. Проблема была только в том, что хоть меня и вполне непрерывно наказывали в исправительном лагере, но всего за одно преступление – за то, что я смотрел, как обученные ЦРУ южные полицейские насилуют коммунистическую шпионку, и даже не попытался их остановить. Тем временем прочие мои преступления остались без наказания: я предал Бона, помог ему убить упитанного майора, убил Сонни, а теперь еще и оказался причастен к кончине Битла, Урода и Уродца. Зато я наконец-то попросил прощения у Сонни и упитанного майора. Надо же с чего-то начинать. Но если это начало, то какой будет конец?
Тетка подъехала к воротам «Райского сада» в очаровательном итальянском кабриолете, который ей одолжил ППЦ. Хорошо, когда есть богатые друзья и покровители, сказала она. Я рассказал ей, что мое лечение оплатил мой очень щедрый Шеф, которого здорово напугал мой нервный срыв – ложь, которая почти могла сойти за правду. Я нервничал, и я сорвался. И как ты себя чувствуешь? – спросила она, когда мы отъезжали от «Райского сада».
Я обернулся посмотреть на каменный деревенский дом, который уже несколько десятилетий служил «Райскому саду» конторой, и с тоской вздохнул. Лучше, чем в «Райском саду», я не жил никогда, и для того, чтобы жить здесь, нужно было всего-навсего умереть. Чувствую себя прекрасно, сказал я, но по ее лицу было видно, что она мне не поверила, и я с жаром принялся объяснять: я семь недель ничего не делал. Эти семь недель для меня прошли как семь месяцев…