Холуями – мама не вкладывала презрительного, уничижительного смысла в это слово, просто констатировала социальную принадлежность – были: и хранительница моих детских лет, добрый гений дома, любимейшая из любимых Вероня, и ее сестра, чудесная Катя, недолгое время состоявшая в моих няньках, и те огромные семьи, что вселялись в освобождающиеся со смертью или по другим причинам убывания моих родных комнаты некогда принадлежавшей нам целиком квартиры, любая обслуга, будь то дворник, истопник, монтер, продавец в магазине, парикмахер, зеленщик из деревни, привозивший на розвальнях квашеную капусту и соленые огурцы, молочница с жестяными бидонами, пахнущими антоновским яблоком, холуем был и управдом, первый представитель советской власти в моей жизни, которого я почитал, боялся и ненавидел.
Меня удивило сунувшееся под перо слово “почитать”. Неужели я “почитал” мрачного, молчаливого, с ножевым выблеском угрюмого взгляда исподлобья холуя Дедкова? Да, таково было предписанное дедом, главой семьи, отношение всех, кроме матери, позволявшей себе взбрыкивать, к молодой, смертельно опасной власти. Этот урок рабства остался со мной на всю жизнь. К любому начальству, встречавшемуся мне на моем пути: руководителям Союза писателей, партийным секретарям разного ранга, вызывавшим меня на правеж, директорам издательств, главным редакторам журналов и газет, армейским командирам в дни войны, – я относился с ненавистью, презрением и почтением, благодарный им за все то зло, которое они могли мне сделать, но делали не до конца».
И продолжал свою мысль: «Вернемся к холуям. Они делились на тех, кто зависел от нас: Вероня, ее многочисленная родня, соседи, бесплатно лечившиеся у моего деда, – как во всех холуйских семьях, у них беспрерывно болели дети всеми подряд инфекционными болезнями (дыша этим пропитанным микробами воздухом, я ни разу ничем не заразился), и на холуев, которые от нас не зависели, – их мы побаивались, опять же все, кроме мамы. Таким образом, первое различие людей, открывшееся мне, лежало в области социальной, хотя я не уверен, что это слово подходит, ведь интеллигенция – не класс, а прослойка, холуи же вообще понятие аморфное.
Но читатель поймет, что я имею в виду».
Кстати, дети в коммуналках были потрясающим источником всякого рода информации для взрослых. Не всегда, впрочем, благоприятной.
На заре своей жизни я обретался в густонаселенной коммуналке. Во избежание всякого рода аварий меня старались лишний раз из комнаты не выпускать. Притом разговоры велись откровенные. В том числе обсуждались соседи.
Как-то раз, однако же, не усмотрели. Я болтался в общем коридоре, когда открылась входная дверь и вошла миловидная женщина. Я ее раньше не видел. Женщина же не видела меня. Стала говорить всякие полагающиеся к этому случаю ласковые слова, угостила конфетой. Я вполне серьезно доложил, что, в принципе, мне запрещают брать что-либо у чужих, но на такую замечательную тетю этот запрет, видимо, не распространяется.
Слово за слово, я очаровывался «тетей» все больше и больше, а она, по всей видимости, мною. Но всему наступает конец – и нашему милому общению тоже. Тетя достала еще один ключ и принялась открывать соседнюю дверь.
– Не ходите туда! – закричал я. – Там змеи живут! Они очень плохие! Мне бабушка рассказывала!
Я схватил женщину за руку и принялся оттаскивать ее от двери. Женщина медленно сползала с лица – до нее начал доходить смысл сказанного мною.
Неудивительно, что в случае коммунального конфликта милиционер, прибыв «на адрес», первым делом принимался разговаривать с детьми. Присаживался на корточки, широко улыбался, вручал пресловутую конфету, давал потрогать кобуру – этакий добрый дядя Степа. И дети взахлеб выбалтывали тайны коммунального жилья.
Хочешь не хочешь, а люди, даже помимо своей воли оказавшиеся вместе в одном сильно ограниченном пространстве, постепенно притирались друг к другу, начинали общаться и даже проводить вместе свободное время. Одним из популярнейших героев коммунального совместного досуга на протяжении практически всей коммунальной эпохи был патефон. Правда, поначалу этот незамысловатый девайс был редкостью. Но его проникновение в советский быт с каждым годом делалось все ощутимее.
Патефоны продавали на Мясницкой. Газетная реклама сообщала: «Грампласттрест открывает музыкальный магазин на Мясницкой, 20. Кроме различных музыкальных инструментов, будут продаваться и портативные граммофоны (патефоны). Фабрики пока не могут удовлетворить выросший спрос на патефоны полностью, поэтому патефоны будут отпускаться в первую очередь ударникам по ордерам, распространяемым через организации».
Там же продавались и пластинки.