Часто взрослые собирались в большой комнате – мы ее звали залой – послушать радио. Из Большого театра постоянно транслировались оперы. Наши мамы сидели с вышиванием в руках и, буквально млея, слушали Нежданову, Барсову, Лемешева, Козловского, Норцова. А мы, дети, любили проводить вечера в холмогоровской столовой. Усядемся за столом и, каждый занимаясь своим делом (я рисовал, выстраивал солдатиков, девочки шили платья для кукол), слушаем чтение Юлии Михайловны. Баба Юля, попыхивая папироской “Бокс”, читала вслух Майн Рида, Жюля Верна, Луи Жаколио.
В маленьком узком коридорчике, напротив нашей двери, стоял огромный, окованный железом старинный сундук Холмогоровых. Это из его недр извлекались для домашних спектаклей пропахшие нафталином бабушкины салопы, кринолины, шляпы, котелки, цилиндры, кружевные пелеринки.
Замок у сундука особый – с боем: повернешь в нем ключ, и слышится мелодичное – блим-бом… блим-бом… Однажды я сделал открытие: оказывается, если сильно ударить каблуком по стенке сундука, то тоже раздавалось блим-бом. Когда приходили ребята со двора, мы с Таней и Ниной демонстрировали музыкальность сундука.
В столовой у Холмогоровых висела в старинной позолоченной раме картина: портрет какого-то мужчины в парике, как у Ломоносова, с круглыми водянистыми глазами. Край холста у картины был прорван, лицо засижено мухами. Кто писал портрет и кто на нем изображен, об этом в семье никто не знал. Он достался по наследству от прабабушки бабы Юли.
Помню, подростком, запоем прочитав повесть Гоголя “Портрет”, я в тот же день выбрал момент, когда все разошлись по своим комнатам, прокрался в столовую и долго смотрел в глаза изображенному человеку, надеясь уловить в его взгляде что-нибудь мистическо-демоническое, но, сколько ни простоял, ничего не уловил. Потом, взяв столовый нож, я с трепетом исследовал все щели массивной рамы, ожидая, что вот-вот нож звякнет о спрятанное там золото. Конечно, никакое золото не звякнуло, лишь из щелей выползло несколько клопов».
Публика в коммуналках была самая разношерстная. Соответственно, и детям приходилось общаться и даже приятельствовать с самыми неожиданными юными согражданами. Краевед Юрий Федосюк писал: «Много в нашем подъезде было детей бедных, полуголодных. Ходили они по-нищенски одетые: мальчишки – в драных, полудлинных штанах, девочки – в вылинявших, застиранных ситцевых платьицах. Дети рабочих, выходцев из подмосковных деревень, многие на лето исчезали: “Я к бабушке в деревню поеду”. Но многие оставались на все лето в городе: пионерские лагеря в 1920-х – начале 1930-х годов были редкостью. С началом коллективизации все меньше детей уезжали к бабушкам и дедушкам в деревню – не до них там было. Напротив, стали появляться ребята из деревни, которых сельские родители подкидывали на прокорм городским родственникам. Так появился однажды летом в нашем дворе Коля – хороший, порядочный парень, одетый в какие-то страшные лохмотья и вечно босой. Выяснив, что он послан на лето родителями-колхозниками, весь двор стал называть его Колхозник. Так звали его повседневно и вовсе не со зла – просто по месту происхождения. Он охотно откликался и играл вместе с нами.
Только потом я понял, какой скверной пропагандой колхозов звучала эта кличка в применении к тощему, оборванному подростку, внешне выделявшемуся среди городских ребят.
А ведь и городские были одеты не бог весть как, так сейчас никто детей не одевает».
Исследователь городского быта Георгий Васильевич Андреевский об одной из них писал: «До сих пор мне вспоминается коммунальная квартира на Петровских линиях, напротив ресторана “Аврора”, потом “Пекина”, потом “Будапешта”, кошка Машка, обжора и распутница, девочка Ляля (ей было девять лет, а мне семь), с которой мы напились, когда на восьмисотлетие Москвы в квартире погас свет, а мы продолжали сидеть за столом и под покровом темноты что-то пить и чем-то закусывать, мальчишка Борька, который, прячась от своей бабки Дуняши, говорил мне: “Давай схоронимси!”, его старшая сестра Настька, горькая пьяница, которую однажды нашли спящую голой и пьяной на Центральном рынке, три сестры: Роза, Марьяна и Антонина Агранян, чудесные, добрые женщины, родной брат которых, Сергей Иванович Агранян, был автором слов песни “Я по свету немало хаживал”, ставшей теперь гимном Москвы, и другие милые сердцу люди».
Но сейчас и это в прошлом. Элитное жилье опять стало элитным.
Если взрослых коммунальный быт хотя и в разной степени, но все же угнетал, то дети его воспринимали как данное. И даже находили удовольствие в том, что живут такой большой коммуной. Александр Каплун вспоминал: «У дяди Яши был сын – Мишка… Мишку воспитывали наиболее сурово. Это можно было регулярно слышать через перегородку. Воспитывала мать. В их комнате прыгали мы со шкафа на кровать с тремя подушками пирамидой, как бы с парашютом. Это также почти всегда кончалось воспитанием».