Наверное, я плакал. Не знаю и врать не буду. Знаю только – мог бы чувствовать тело, догадался бы в тот миг или минуту, где именно расположены глаза, рыдал бы и слез не стеснялся. Пусто было. Грустно и одиноко. И так жалко этого молодого и от того бестолкового немчика, что какому-то месту в душе – видимо, где сердце – было невыносимо больно.
И тут на меня хлынула его память. Немыслимый калейдоскоп, наполненный картинками, звуками, запахами и ощущениями. Хоровод мыслей и впечатлений. Целая армия прежде незнакомых лиц. Промелькнули детские страхи и юношеские мечтания. Китайским шелком скользнуло мимо воспоминание о первой влюбленности. Буквы. Все прочитанные когда-либо книги, газеты и письма. Русские, французские, немецкие тексты. Короткая вспышка ярости, горечь обид, восторг успехов. Ужас лишившегося тела разума и постепенное привыкание, узнавание поводыря. Осторожное любопытство, удивительные открытия после изучения чужой памяти, понимание и привязанность. Дружба.
Потом, словно эту мысль кто-то попросту в меня вложил, осознание истины. Господь всего лишь исправил свою ошибку! Этого не должно было быть! Герочка должен был быть уже мертв, когда мою душу поселяли в его тело! И именно я, моя неуемная жажда жить, мое нетерпение, моя искренняя, пылающая как комета вера изменили Божественный План. Я не должен был его узнать, не то чтоб еще и подружиться, сродниться с ним.
Все должно было пойти не так! Вот что я понял!
Все, что я успел натворить в губернии, с большой долей вероятности, было бы сделано совершенно иначе, если бы с самого начала, с девятнадцатого февраля 1864 года, я был один. Лишенный безотказного советчика, более активно искал бы и неминуемо нашел бы, соратников и верных друзей. Поступал бы иначе. Иные принимал бы решения, которые привели бы меня к иным результатам. Бог ошибся! Вот что я понял!
Я – захватчик, оккупант и завоеватель чужого тела. Именно я распоряжался им все эти два года. Но ведь и мозговой партизан каким-то образом умудрялся влиять на совершаемые мною действия. Уж мне ли не помнить его приступы ярости и вожделения! И, конечно же, я чувствовал отголоски его восхищения, безмерного уважения и преклонения перед волей, умом и мудростью великой княжны Елены Павловны. Да чего уж там. Ведь и душевный трепет при общении с царем принадлежал ему, а не мне – старому прожженному цинику из не ведающего авторитетов века.
Нежно, как лучшего друга, я укутывал память о Германе в саван своего горя. Перебирал, откладывал, сортировал, словно экспонаты своего личного музея, лучшие моменты нашей с ним жизни. Подаренные мне кем-то, более могущественным даже чем Всемогущее Провидение, два удивительных года…
Потом этот варвар и коновал, я имею в виду колыванского городового врача Самовича, сунул мне под нос смоченный нашатырем платок. Я дернулся, застонал и, говорят, даже открыл глаза. Не помню, чтоб что-то успел разглядеть. Такая боль пронзила, что я немедленно вновь укрылся от нее в беспамятстве. Только теперь без видений и грустных мыслей.
Кажется, приходил в себя еще раз. Пытался даже разлепить веки, но что-то, какая-то мягкая тяжесть, вызывающая острые приступы боли в голове, ощутимо давила. Наверное, ее как-то можно было все-таки преодолеть, но сил на это совершенно не нашлось. Слышал звуки шагов. Кто-то совсем рядом разговаривал – показалось, даже ругался. Кто-то знакомый с кем-то чужим и недобрым. И, видно, усилие, необходимое для распознавания невидимых господ, оказалось чрезмерным, и я снова утонул в мире без снов.
Вернувшись другой раз, обнаружил, что мир вокруг качается. Точно знал, что лежу, укутанный по самый подбородок теплыми, уютными шкурами. Сверху изредка падало что-то холодное и мокрое. Глаза легко удалось открыть, но облегчения это не принесло. Надо мной качались и двигались серо-белые бесформенные пятна, в коридоре из чего-то черного, не имеющего четких границ. Я огорчился было, подумав, будто бы умираю, но тут же почувствовал, как мороз щиплет щеки и как знакомо пахнет овчинами и конским потом. Успокоился, порадовался отсутствию прошибающей череп как раскаленный гвоздь боли и, убаюканный качкой, уснул.
И наконец, однажды открыв – самому себе поразившись, как легко вышло, – глаза, понял, что я дома. Честно говоря, особо вертеть головой опасался. Тело, приученное болью к воздержанности в лишних движениях, отзывалось на усилия вяло, без энтузиазма. В поле зрения был только небольшой кусок моей, несомненно моей – неужели я свою спальню не в состоянии узнать – комнаты, искорки вспыхивающих в косом солнечном луче пылинок и грустный молодой господин в пенсне и с бородкой, сидящий на приставленном к изголовью табурете. И я этого неизвестно о чем таком неприятном задумавшегося человека вспомнил. Да так этому, рядовому, в общем-то, событию обрадовался, что, разом позабыв о ранении и упадке сил, улыбнулся и резко повернул голову в его сторону.