— Давайте-ка, ребята, с головой да с мозгом это дело обсудим…
С рудников сюда порою долетали привычные звуки: гудок паровоза, заглушенный расстоянием, грохот ссыпаемого с эстокады угля, мерное дыхание силовой станции. Эти звуки пролетали над ветхими, покосившимися крестами, над могильными плитами, над тоненькими березками. Эти звуки крепче и уверенней спаивали одиннадцать живых шахтеров, бригадников бобровской бригады, с живою, горячею и движущеюся жизнью.
И каждый раз, когда какой-нибудь звук оттуда, с рудников, отзывался здесь особенно явственно, все одиннадцать невольно подавались в сторону шахт и живой жизни.
Клочки белых облаков проплывали над кладбищем беззвучно. Ветер медленно стихал. Ярче и настойчивей сияло солнце. Одиннадцать шахтеров, одиннадцать ударников бригады Боброва поднялись с земли, отряхнули с платья комочки глины, былинки и прошлогодний перепревший лист и на мгновенье остановились возле могилы. Потом, возбужденные и успокоенные, они враз шагнули по неровным, кривым и извилистым тропинкам и пошли к выходу.
И впереди них, твердо отпечатывая шаг тяжелым шахтерским сапогом, шел новый бригадир — Прохоров.
Шумы с рудников текли громче и упорней. Гудки и грохоты усиливались. Звучали голоса. Прозвенел отрывок песни.
Тонкие березки воздушно покачивались над желтым свежим холмом…
ТРОЕ И СЫН
К шести часам дневной жар спадал. Скамейки у ворот, ступеньки лестниц, высокие тротуары над заросшими выгоревшей травою канавами заполнялись выползающими подышать свежим воздухом соседями.
Улица наполнялась глухим говором, ленивыми вскриками и тонким визгом ребят. Небо над крышами домов бурело. С запада на восток по небу протягивалась узкая и длинная туча: густой дым из электростанции. Вздыбленная уличным дневным движением мелкая удушливая пыль мягко оседала к разбитой мостовой и клубилась легким паром. Собаки обнюхивали редких прохожих и изредка бросались на них с лаем.
К шести часам улицы начинали отряхать с себя рабочую шумную сутолоку города и готовились к короткой ночи. И, обманывая пыльный июнь, лихорадящий непрочными, насыщенными духотою вечерами, люди уже с этой поры зачеркивали свой день и грезили о завтрашнем.
Перекидываясь словами, женщины следили за редкими прохожими. Они оглядывали их и без стеснения кидали им вслед свои замечания, свои соображения, порою острую насмешку. Они знали всех жителей своего квартала и считали всех, кто приходил извне его, чужими. И, как чужих и, следовательно, враждебных и ненужных, разглядывали этих прохожих, идущих из чужих кварталов, злыми и насмешливыми глазами.
Но и среди чужих они отмечали тех, которые проходили здесь часто. И о таких у них слагались свои определения, безошибочные и беспощадные.
— Вон, — говорили они, — опять идет эта намазанная шкуреха… Пошла на Большую хвостом трепать… Сначала в кино, а потом кавалеров стрелять будет!
— Глядите-ка, нагорные парни в клуб идут! Комсомолы, а на той неделе опять на Канавной улице у них кто-то ворота дегтем мазал!..
— Кто мазал?! Эти самые, которые по клубам шляются! Они самые!..
Маленькие девочки, рассевшиеся по краям канав, внимательно и жадно вслушивались в слова старших и изредка вставляли свои замечания, мудрые и старчески взвешенные:
— Он с беленькой ходит… У которой зеленая шляпа и фильдеперсовые чулки, розовые…
— На Канавной третий раз дегтем мажут…
— Там мальчишки драчуны… И ругаются по-матери.
В восемь дымчатые бревна домов серели и тени наливались зыбкой тьмою. В восемь возле некоторых ворот звенели острые крики:
— Девчонки!.. Варька! Глафира! домой!.. Сию минуту!..
И улицы начинали медленно, нехотя пустеть.
Однажды в восемь часов, когда матери хлопотливо принимались уже скликать своих ребятишек, острый вой прорезал затихавшую улицу. Головы — молодые и старые — повернулись на этот необычный звук. На мгновенье все стихло. И в этой тишине резче и обреченней повторился совсем нечеловечий, дикий и яростно-беспомощный крик.
Женщины повернули головы в ту сторону, откуда несся он. Женщины сжали губы и неодобрительно покачали головами. И чья-то шустрая девчонка с заблестевшими глазами, с глазами, в которых тлелось разбуженное любопытство, сказала:
— Это у Никоновых, во флигере квартиранка ребеночка рожает!
— У-у!.. цыть ты! — накинулась на девчонку мать и погнала ее домой.
А крики, дикие и неудержимые, злобные и молящие, неслись по улице громче, острее и бесстыднее.
Женщины угнали детей по домам, а сами остались на улице. Они оживились. Они сошлись друг к дружке поближе, потеснее. Вслушиваясь в стоны рожавшей женщины, они вполголоса, как будто громкие голоса их могли потревожить то, что происходило в этот вечер за стенами чужого жилища, говорили о той, которая мучилась в предродовых схватках.
— В родильный не могла она, что ли?
— До последних месяцев в скрытности держала свою утробу. Стеснялась.
— Как не стесняться!? Набегала себе брюхо от парней… вот и страдает теперь.