— И чего это вы, окаянные, затеяли? — заворчала она. — Кто это вам, дуракам, землю-то приготовил? Вот налетят черные вороны, они вам бороды-то выдерут… Эка, свою землю бросили — на чужую накинулись!..
Отец угрюмо смотрел в чашку, хлебая квас, и молчал.
Дедушка проснулся и строго осадил бабушку:
— Как это чужая?.. Это наша земля испокон веку. Она по большому наделу нам должна отойти. Малый-то надел на время нам дали. Завтра опять выезжай, Василий, чуть свет. Где нам полоса-то досталась?
Отец стал тереть ладонями глаза.
— За околицей, у дороги в Синодское. Завтра я не поеду, батюшка.
— Это как гак не поедешь?
Дед сел на кровати. Брови его поползли на лоб.
— Под арапник, батюшка, спину подставлять не буду. А ежели хочешь — сам паши.
Отец бросил ложку, вскочил из-за стола и выбежал из избы. Дед сразу сгорбился, как от удара, у него затряслась борода.
— Мать! Анна! Видала, как сын-то своевольничает?
Бабушка с неслыханной смелостью, без обычных стонов набросилась на него сварливо:
— А кто кашу-то заварил? Пошел в вожаках на барский двор. А когда до дела дошло — на кровать. Поясница заболела! Хитрить-то хитришь, а за сыновней спиной спрятаться хочешь.
— Молчать, квашня старая! — взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я не утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы.
— Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру… Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
— Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она не забыла положить перед иконами три истовых поклона и сказала:
— Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
— Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь…
— Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил… Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
— Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на защиту встать… Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл. чему нас Евангелие-то учит: «Будьте как дети… не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное…» Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать…
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
— Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется — ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет…
— Не поклонюсь, — с угрюмой обидой огрызнулся я. — Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.
Глаза бы на него не глядели… Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: «Я под арапник не хочу спину подставлять…» — и убежал. Бабушка-то тоже стала дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы стал драть.
Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:
— Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?
— Подошла да еще сама платок и волосник сняла.
Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.
— А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.
И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.
— Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать…
Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.
— Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.
Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее — гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, — гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.