Смешливый Сема сполз под стол и визжал там, как поросенок. Мать смеялась несмело, с оглядкой, с мучительной судорогой в лице. Даже бабушка тряслась всем телом, зараженная смехом детей. Только Тит изо всех сил старался быть недовольным, но и его разбирал смех. Чтобы заглушить в себе клокочущий хохот, он хмуро угрожал:
— Ежели б тятенька услыхал, он вам холки-то набил бы… Над тятенькой грех смеяться… да еще над хворым…
Катя сделала испуганное лицо и высунулась из окна.
Растерянно и встревоженно она хлопнула себя руками по бедрам и упавшим голосом крикнула:
— Титка, беги! Сейчас же беги! Тятенька-то как пьяный, качается. Поддержи его под руку и тихонько веди на сход-то.
Бабушка не на шутку забеспокоилась и застонала:
— Иди, Тита, помоги отцу-то. Беда-то какая!
Тит нехотя вылез из-за стола и заныл:
— Да-а, иди вот… Обижать-то его вы с браткой горазды, а я — веди-и… Я вот нажалуюсь ему, как вы над ним смеялись.
Катя озорно подмигнула матери и с кроткой угрозой заторопила Тита:
— Знамо, пожалуйся… Иди-ка, иди!.. А то я тятеньке-то глаза открою, как ты по клетям да амбарам, как мышь, елозишь да в норки свои по зернышку тащишь…
Тит побледнел и опрометью выбежал из избы. Когда пробегал мимо окна, погрозил Кате кулаком.
— Я тоже знаю… Знаю, как ты Яшку-то Киселева закрутила…
— Ну, то-то! — весело подбодрила его Катя. — Вот мы с тобой и квиты — И раскатисто захохотала. — В кого это он, мамка, такой сквалыга уродился? Все тайком, все молчком, везде шарит, как воришка, да тащит в разные потайные места. А притворщик-то какой! Тятеньку-то вокруг пальца обводит…
Бабушка с безнадежной скорбью отмахнулась от нее.
— Ты уж молчи, Катька. Сама-то как кобыла необъезженная лягаешься, и узды на тебя нет. В нашем роду и девок таких не было.
— Значит, надо было, чтоб такая уродилась. Да уж одром и батрачкой не буду и всякий кулак обломаю.
Мать не отрывала от нее глаз и любовалась ею с завистливой печалью и восторгом в глазах. Бабушка тряслась от смеха, но сокрушенно бормотала:
— Девки-то все статятся, все норовят быть скромницами, а ты, как Паруша, не в пример мужику — охальница…
— Да, уж ездить на себе никому не дам… Вот к Киселевым в семью войду — сама хозяйкой буду.
Бабушка в ужасе замахала руками.
— Что ты, что ты, Катька!.. Постыдилась бы… Аль тоже эдак девке держать себя?
— Ну уж, мамка… помру, а не допущу, чтобы меня заездили, как невестку. Погляди на нее: всю изломали да испортили… и на человека не похожа. А девка-то была какая!
И певунья, и звенела, как колокольчик. Краше баушки Паруши и бабы нет: у ней только уму-разуму и учиться.
Мать поднялась из-за стола с тоской в глазах, залитых слезами.
Сема незаметно исчез из избы. Я выбежал на улицу и пустился по луке к пожарной. Там уже шевелилась и гудела большая толпа мужиков, а с разных сторон — и с длинного порядка, и с той стороны — по двое, по трое все еще шагали старики с подогами в руках, в домотканых рубахах и портках. Вечер был тихий, на западе горела оранжевая пыль, а на востоке, за нашими избами, небо синело свежо и прохладно. Красные галки устало летели на ту сторону, в ветлы, и орали. Внизу ссорились лягушки: «Дуррак, дуррак!..» «А ты кто такая?..» С крутой горы на той стороне, мимо избушки бабушки Натальи, поднимая пыль, сбегало стадо коров и овец. Они разбредались в разные стороны по горе и низине и мычали. Одни из них шли к реке, на наш берег, другие останавливались и щипали траву. Бабы и девчата хлестали их по спинам и торопили домой. Кое-где певуче манили девичьи голоса: Бара-аша, бара-аша!..
Но ни говор толпы у пожарной, ни крики девчат, ни кваканье лягушек на речке не беспокоили той вечерней тишины, которая как будто спускалась в эти задумчивые часы с неба и плавно оседала на землю. На усадьбах, за длинным порядком, у гумен, очень четко крякал дергач, и ему отвечала откуда-то издали перепелка. И на пепельно-красном клубастом облаке, которое густо поднималось из-за соломенных крыш, два черных ветряка тянулись к небу, словно руки в длинных рукавах молили о пощаде. И когда я стоял и смотрел на эти неподвижные крылья, я вспоминал об убитой Агафье Калягановой и о матери, которая стояла перед ней с поднятыми руками и с широко открытыми глазами, полными страдания.
Мимо пролетел серый барский жеребец в яблоках, запряженный в дрожки. На них верхом сидел Измайлов с выпученными глазами, натягивая красные вожжи. Позади прижимался к его спине Володька. За ними в плетеном тарантасе — становой вместе с Митрием Степанычем.
Измайлов ловко осадил жеребца, легко соскочил с дрожек и бросил вожжи в руки Володьки. Он приложил искалеченную ладонь к белой фуражке и строго, по-солдатски крикнул:
— Здорово, мужики!