Он удивлялся (немного) той серьезности, с которой она воспринимала его тягу к самовыражению (если об этом можно говорить без иронии), или, точнее, к выражению своего мирочувствования, или еще чего выражению, – чего она не знала, да и сам он не отдавал себе в этом отчета. Но: я тебе мешаю? Я больше не буду, – и залезала на тахту, по-турецки подобрав под себя ноги; в руках поблескивали спицы, начиналось таинство вязания. Он же, предоставленный самому себе, приступал к тому, что она называла работой. Он работал. Сидел за столом, глядел куда-то в пространство и думал. У него была склонность (слабость? способность?), которую кто-то из классиков определил как «привычку записывать». И он записывал, испытывая при этом необъяснимое беспокойство, а что – неважно, впечатления прожитого дня, как правило. Он действительно, не знал, что должно получиться и, главное, зачем; он просто ощущал необходимость написать несколько слов, чтобы вычеркнуть больше половины и оставить самые нужные. Ими он хотел выразить все. Ни много ни мало: все. И постоянство маятника, качающегося на часах, и танец огромного комара на стене над обоями, и напряженность дыхания неугомонного А. С., шаркающего по коридору, и неожиданное начало дождя (первые капли бьются в стекло, как мотыльки, когда мчишься в автомобиле), и желание жить – невообразимое! – вцепившись, будто что-то случилось, в бряк поварешки, в тормозной скрежет, в дурацкую фразу «брови красят против их роста», – услышанную сегодня в автобусе; все и все сразу: жизнь, счастье… Или как же у Пушкина? Семья, любовь etc. – религия, смерть. Нет, не об этом. Это был не дневник; о дневнике нельзя знать никому, одна лишь догадка о его существовании, пусть даже самого близкого человека, уже обессмысливает идею абсолютной искренности. Он думал: судьба дневника – огонь, и недоумевал, как чьи-то дневники попадали к читателям. Он просто «работал», искал слова тут же, на глазах у Оли. Если угодно, упражнялся в стиле (так проще); правда, любое упражнение есть подготовка к чему-то, а он не преследовал целей, находя самодостаточность в самом процессе изобретения фразы. Пытался остановить мимолетное с помощью грамматических конструкций; мимолетное пролетало мимо, у него ничего не получалось, – но он пытался, – и чувствовал, что получается что-то (что-то «чуть-чуть»), и тогда удивительная радость вырастала внутри него, и эта радость становилась еще радостней оттого, что, отражаясь на его лице, она передавалась и Ольге. Он умер бы от стыда, наверное, если бы здесь, на тахте, сидел другой человек, – подумать страшно, кто-то увидел бы его лицо – одухотворенное, блаженное, с дурашливой улыбкой: он пишет! Оля между тем не торопясь вязала из распущенной бабушкиной шали теплый свитер с зигзагообразным рисунком. Она никогда не читала того, что он доверял бумаге, и не просила прочесть, он же никогда (почти никогда) не читал ей этого, но она понимала, что все это надо, и он был ей за то благодарен.
Однако Самсонов…
Геннадий Валентинович Самсонов, конечно, фигура колоритная, настолько колоритная, что больше таких колоритных фигур в природе не существует. По-моему, Самсонов – недоразумение. Но коль скоро он есть, а это факт, мы должны считаться с его индивидуальностью.
Самсонов является по душу Александра Степановича, словно герой готического романа, ровно в полночь. Каждую пятницу в полночь – с невероятно огромным портфелем, основательно перепачканным грязью. Некоторое время топчется на лестничной площадке, приводя себя в надлежащий вид: стряхивает землю со складок своего плаща, вытирает ноги и причесывает бороду. Сколько бы Самсонов ни вытирал подошвы резиновых сапог, он все равно наследит, когда, распространяя запах плесени и тухлятины, стремительно побежит в комнату Александра Степановича. Вдруг разволновавшийся Александр Степанович обратится к соседям с просьбой не беспокоиться: все, дескать, хорошо, скажет он, это Самсонов, кхе-кхе, завтра я вымою пол в коридоре, спокойной, товарищи, ночи, и закроется на ключ в своей комнате. И будут они жечь свет до самого утра, а утром, еще до зари, Самсонов исчезнет.
Впервые увидев его, Оля сказала:
– Он что, из могилы?
А Коля, тонкий ценитель Гоголя, сказал:
– Не знаю.