Дикое как концепт утратило свое значение в нашу эпоху постцивилизационного развития, постиндустриального производства и постидентитарного бытия. Само слово «дикое», wild, пришло из древне- и среднеанглийского и обозначало там неодомашненный образ жизни, беспорядочное поведение, недостаток моральных ограничений, разного рода эксцессы, хаотичность, неприрученность, варварство. Применительно к природе «дикое» означало нечто не измененное контактом с человеком: в карточной игре «дикая карта» не имеет своей постоянной ценности, но может менять ее в зависимости от хода игры; дикое означает также варварское, буйное – то, что противоположно цивилизованности. Понятие это часто связывается с так называемым естественным состоянием, что бы оно ни означало, и до недавнего времени использовалось для описания выхода за рамки дозволенного и поведения в хаотичной, анархической манере.
В нововременном смысле «дикое» применялось для обозначения того, что лежит вне цивилизации или модерности. В этом понятии есть расовый оттенок и определенный анахронизм. Непростое в употреблении слово, но мы не можем обойтись без него, если собираемся бросать вызов конвенциональным способам правления, синхронизировавшего общественные нормы с экономическими практиками. Им создан мировой порядок, при котором любые виды дестабилизации быстро ликвидируются; любая рябь удаляется с поверхности; любой момент прорыва подавляется и становится новым подтверждением правильности статус-кво.
В моем проекте «дикое» не является ни местом, ни персоной, ни практикой; это потенциал в том смысле, который Хосе Э. Муньос описывает как квирный характер потенциальности: «Квирность – это, по сути, отказ от того, что есть здесь и сейчас, упор на потенциальность или конкретную возможность другого мира» (Munoz, 2009: 1). Дикое – это не то, что живописует настоящее, что лежит за пределами здесь и сейчас, это то, что мы из них извлекаем, – мы постоянно вызываем это к жизни. Дикость не существует отдельно от нашего желания вырваться из оков или выйти за рамки предписанного понимания того, что принято, что хорошо и правильно. Мы используем это слово, слово, нагруженное смыслами, перенасыщенное значениями, привнесенными из колониального и экологического контекстов. Мы представляем его как попытку расширить наш критический вокабуляр в разных направлениях – например, уйти от заезженного языка различий, инаковости, субверсии и сопротивления к языку непредсказуемости, освобождения, беспорядка и подвижных форм.
В «Гага-феминизме» я прослеживаю действие «превращения в гагу» как нечто, воплощаемое Леди Гагой, но не свойственное исключительно только ей. Я показываю, как ее глобальное визуальное присутствие скрывает гораздо более долгую историю диких, зачастую в стиле панк, женских перформансов. Имя Гага, предположительно заимствованное из песни «Radio Ga Ga» в исполнении группы Queen, означает креативный хаос, охватывающий наши системы пола и гендера, тогда как сама Леди Гага занимает некоторые пространства радикальной амбивалентности и неопределенности, воплощая эти сдвиги в смысле и значении желания. Например, когда в интернете распространились слухи о ее интерсексуальности, она, сославшись на фобию, отказалась опровергать эти разговоры по поводу своей половой неопределенности. Вместо этого Гага заявила в интервью Барбаре Уолтерс: «Я представляю себя в предельно андрогинной форме, и мне нравится андрогиния»[25]. Как и Дэвид Боуи, Леди Гага апеллирует и к фанатам-мужчинам, и к фанаткам-женщинам; подобно Грейс Джонс, она меняет значение эталонной женственности, отказываясь играть по правилам массового потребления, которое своими сложными процессами могло бы превратить ее в фетиш.