Нельзя себя жалеть, говорю я себе, мне можно только позавидовать – я не знаю, почему в мою не слишком длинную жизнь уместилось несколько уникальных людей, которых и в мире не так уж много, а в одном времени и пространстве… Но не знаю и то, почему все они ушли из жизни так стремительно и так несправедливо.
Я редко позволяю себе по-настоящему вспоминать его: редко читаю и совсем почти не могу смотреть видеозаписи. Я трусиха, и у меня слишком сильны защитные механизмы. Вот рану забинтовали, чуть боль унялась, и вроде как если не трогаешь, то всё кажется нормальным. Кажется. Но иногда приходится перебинтовывать, и тогда становится мучительно жаль и себя, нас, оставшихся без него, и его самого, так рано ушедшего – ведь он очень хотел жить и страстно эту жизнь любил.
Мне казалось, что никогда не смогу написать о нем ни строчки, а сегодня решила попробовать: иногда так хочется рассказать об отце Георгии тем, кому не довелось с ним познакомиться. Не о наших взаимоотношениях – это слишком личное да и не нужное другим, а рассказать о нем самом так, чтобы не получилось ни фанатичного придыхания, ни сборника хохм. Это очень трудная задача.
Он был абсолютно ни на кого не похож – это первое. Описывать его легче апофатически, т. е. каким он не был, но тогда портрет будет однобоким; потому что присутствие в нем было куда сильнее отсутствия.
Какими словами описать два полюса, между которыми я всегда его вижу: хрупкость и возвышенная трагичность, с одной стороны, и искрящая свободная радость и окрыляющее остроумие – с другой. Готическая устремленность ввысь и вглубь при подлинном демократизме. Это было почти абсурдное сочетание, «для иудеев соблазн, для эллинов безумие»[467]: его эрудиция, образованность, вспыльчивость и многие другие качества меркли перед той немощной и всепобеждающей силой, которая была особенно наглядна, когда он служил литургию. Без понижения, всегда на высокой ноте. (Служить он по-настоящему любил, говорил, что с удовольствием поменялся бы с отцом N, который, напротив, обожал исповедовать…)
Но, несмотря на эту трагичность (или благодаря ей), в многолюдном храме или в любой толпе можно было всегда легко узнать, не видя, когда именно он входил (а иногда пулей влетал), – по тому, что все стоящие непроизвольно начинали улыбаться.
«Человек Страстной Субботы», а значит – и Воскресения.
Глупо было бы отрицать, что вокруг него, как и вокруг любого, особенно яркого и неравнодушного, священника всегда сохранялось и нездоровое мифотворчество, и экзальтированное обожание, и многое другое. Но и на это мне не хочется смотреть сейчас свысока (тем более – повторять банальные истины о делении на помощников и пациентов), потому что я тоже очень и очень его любила и люблю и бесконечно благодарна за его щедрую дружбу – братскую и отеческую одновременно.
Отец Георгий, разумеется, знал об особом отношении к себе (говорил, что, чтобы не зазнаваться, надо очень много вкалывать) и умел очень смешно высмеивать этот пиетет перед ним, превращая всё в шутку и неизменно приводя нас в смущение. Например, передавая мне через кого-то какую-то просьбу, он добавлял: «И передайте Ане, что я не прошу, а повелеваю!» Это было очень забавно, потому что абсолютно противоречило его антиавторитарной натуре. В другой раз, во время какой-то конференции, наливая отцу Георгию чай из титана, я случайно пролила горячую воду (слава Богу, не кипяток) мимо чашки ему на руку. Отец Георгий, радуясь моему смятению, неизменно при встречах тряс кистью и с радостно-коварной улыбкой приговаривал: «Обварила батюшку, обварила!» Отношением к священнику как к жрецу он чрезвычайно тяготился: всякий раз, когда слишком резвые прихожане успевали-таки вместе с крестом в конце службы поцеловать ему и руку, он морщился, как от боли. Юмор его был свободный и с огромной иронией по отношению к себе и близким. Он радостно смеялся, рассказывая разные казусы; например, как в поисках книжного ларька влетел в рясе сослепу в киоск с женскими колготками и как странно на него там посмотрели; или как один священник говорил родителям после крещения ребенка: «Вот я читал молитвы, вы многое поняли? Нет. И я ничего не понял, на то это и таинство».
В хорошем расположении духа любил фантазировать, развивая и дополняя подробностями какие-нибудь дурацкие прожекты; например, как мы устроим православно-патриотический летний лагерь, он отпустит бороду до пят, а мы с Машкой будем щеголять в платочках и брать благословение на каждый чих и петь «Боже царя храни»; или чту он будет говорить, когда его назначат епископом; или как он уйдет отшельником во французский средневековый монастырь.
В беседах и проповедях мог приводить самые неожиданные примеры – цитировать Хайдеггера, Соловьёва, Горация, какую-то несусветную попсу, услышанную в такси, а также Высоцкого, Плеханова и Карлсона, который живет на крыше (последнего он особенно уважал).