— Я вижу, вижу, каково тебе! — с горячностью воскликнул Шмендрик. Она взглянула на него тёмными бесконечными глазами, и тот нервно улыбнулся и посмотрел на свои руки. — Редкого человека принимают за того, кто он есть на самом деле, — сказал он. — В мире полно неверных суждений. Вот я, к примеру, признал в тебе единорога как только увидел, и я знаю, что я — твой друг. Ты же принимаешь меня за шута, за болвана или за предателя. Таким я и должен быть, если ты меня таким видишь. Заклятие на тебе — это всего лишь колдовство. Оно исчезнет, как только ты выйдешь на свободу, но чары ошибки, которые ты сама напустила на меня, в твоих глазах будут лежать на мне вечно. Мы — не всегда те, кем кажемся, и едва ли когда–нибудь — те, кем мечтаем быть. И все же я читал или слышал в какой–то песне, что когда время было юным, единороги могли отличать одно от другого — ложное сияние от истинного, смех губ от горя сердца.
Его спокойный голос парил в воздухе, небо светлело, и на какой–то миг единорог перестала слышать, как ноют прутья клетки и шуршат с мягким перезвоном крылья гарпии.
— Я думаю, что ты — мой друг, — произнесла она. — Ты поможешь мне?
— Если я не помогу тебе, то не помогу никогда и никому, — ответил волшебник. — Ты — мой последний шанс.
Один за другим печальные звери Полночного Карнавала, хныкая, чихая и вздрагивая, просыпались. Одному снились скалы, жуки и нежные листики; другому — прыжки в высокой горячей траве; третьему — грязь и кровь. А одному снилась рука, чесавшая такое одинокое место за ухом. Одна лишь гарпия не спала и теперь, не мигая, глядела на солнце. Шмендрик сказал:
— Если она освободится раньше нас, мы пропали.
Поблизости они услышали голос Руха — тот голос всегда раздавался поблизости:
— Шмендрик! Эй, Шмендрик, я догадался! Это кофейник, верно?
Волшебник начал медленно отходить прочь:
— Сегодня вечером, — еле слышно пробормотал он единорогу. — Верь мне до зари. — И ушел через силу, трепеща полами плаща; и, как и прежде, единорогу показалось, что он оставил позади какую–то часть себя. Рух прискакал к клеткам минуту спустя, являя собой образец убийственной экономии времени. Где–то во внутренностях своего черного фургона Мамаша Фортуна ворчала себе под нос песенку Элли:
Вскорости начал лениво собираться новый улов зрителей. Рух зазывал их внутрь, то и дело крича «Ночные существа!», будто железный попугай, а Шмендрик стоял у кассы и показывал фокусы. Единорог наблюдала за ним со все большим интересом и возраставшим сомнением — сомнением не в сердце волшебника, а в его ремесле. Тот творил целую свинью из одного свиного уха; превращал проповедь в камни, стакан воды — в пригоршню воды, пятерку пик — в туза пик, а кролика — в золотую рыбку, которая потом все равно утонула. Каждый раз, когда ему удавалось повергнуть зрителей в замешательство, он бросал быстрый взгляд на единорога, словно хотел сказать: «Ох, ну ты же знаешь, что я сделал на самом деле». А один раз он превратил засохшую розу в семя. Единорогу это понравилось, даже несмотря на то, что оно оказалось семенем редиски.
Снова началось представление. Снова Рух вел толпу от одного несчастного мифа Мамаши Фортуны к другому. Дракон неистовствовал, Цербер выл, призывая Ад себе на помощь, сатир искушал женщин, пока те не начинали плакать. Зрители украдкой косили и тыкали пальцами в желтые бивни и разбухшее жало мантикора, замирали при мысли о Мидгардском Змее, поражались новой паутине Арахны, похожей на сеть рыбака, в которой запуталась мокрая луна. Каждый из них принимал паутину за настоящую, но лишь сама паучиха действительно верила, что в ней запуталась настоящая луна.
На этот раз Рух не стал рассказывать историю про Царя Финея и Аргонавтов. Он провел своих посетителей мимо клетки с гарпией настолько быстро, насколько мог, едва провякав ее имя и то, что оно значит. Гарпия улыбнулась. Никто ее улыбки не заметил, кроме единорога, да и та пожалела, что в ту минуту случайно не смотрела куда–нибудь в другую сторону.
Когда они все выстроились перед ее клеткой и в молчании уставились на нее, она горько подумала: их глаза так печальны. Насколько же печальнее они могли быть, если бы чары, что скрывают меня, рассеялись, и они остались бы смотреть на простую белую кобылу? Ведьма права. Никто не признал бы меня.
Но тихий голос, довольно похожий на голос Шмендрика–Волшебника, произнес где–то внутри: «Но ведь их глаза так печальны».
А когда Рух завопил: «Узрите Самый Конец!» — и черные покровы сползли, и появилась Элли, и забормотала в холоде и тьме, единорог ощутила тот же самый страх старости, что обращал в бегство толпу, хоть и знала, что в клетке сидит всего лишь Мамаша Фортуна. Единорог сказала себе: ведьма знает больше, чем думает, что она знает.