8 августа 1945 года мы получили страшное письмо от Красного Креста. По всей Европе эти письма опускались в почтовые ящики, доставляя людям несколько холодных, официальных строк. Люди читали их со смесью ужаса и отчаяния, которые потом сменялись потерей веры и всепоглощающим горем.
Я почти ничего не помню о том дне, когда пришло письмо. Это все еще так болезненно отзывается во мне, что сознание блокирует воспоминания, и в моей памяти практически ничего нет.
Наше письмо подтвердило суровым, почти медицинским языком то, что и папа, и Хайнц погибли. Их увели из Аушвица во время «марша смерти», и 25 января 1945 года они прибыли в австрийский концентрационный лагерь Маутхаузен.
Папу отобрали для работы, но 7 марта, в 6.20 утра, он скончался. В письме говорилось, что Хайнц умер от истощения где-то между апрелем и 10 мая 1945 года. Мама сидела за кухонным столом несколько часов после прочтения, просто держа письмо в руках. Я помню, что кругами ходила по квартире в оцепенении, не в силах поверить.
В последующие годы мы еще получали письма от Красного Креста, в которых содержалась противоречивая информация и даже разные даты рождения Хайнца. Мама продолжала преследовать Красный Крест до 1950-х годов, пытаясь выяснить правду, но мы так и не получили четкого ответа и не встретили никого, кто был в Маутхаузене и мог бы что-то рассказать нам. Теперь я должна признать, что мы уже никогда не узнаем, что с ними на самом деле произошло.
Это так знакомо: звук открывающегося почтового ящика, скрип проталкиваемой бумаги, мягкий стук конверта, ударяющегося о коврик. Затем лист хрустящей белой бумаги в руке, официальная печать сверху и несколько простых абзацев, излагающих вашу участь. Даже сегодня я не могу описать чувство, подобное внезапному приливу холодного яда, которое испытываешь, когда осознаешь, что самое обычное событие – получение письма – знаменует крушение твоего мира.
Незадолго до Рождества 1945 года мама написала своей матери, раскрывая ей свои чувства (чего никогда не позволяла себе в общении со мной), и уже тогда она черпала некоторое утешение в дружбе с Отто Франком.
«Господин Франк говорит, что предаваясь грусти, мы проявляем эгоизм. Мы сожалеем о себе, потому что нам не хватает чего-то жизненно важного, но мы не можем помочь тем, кого нам не хватает, потому что они больше не чувствуют боли…
Я не могу с ним согласиться, ведь моя самая большая боль заключается в том, что их жизнь обессмыслена, прервана и не завершена…
Что касается Хайнца, я всегда думаю, что, возможно, он ослеп бы. Мы всегда ужасно беспокоились по поводу его зрения – но он был избавлен от этой страшной доли. Поэтому мы не должны жаловаться. Мы не знаем, какие горести может принести жизнь…
…Пусть я испорчу Эви, но мне бы хотелось, чтобы она забыла пережитые страдания, а еще больше, чтобы она не чувствовала нехватку чего-либо. Я не хочу, чтобы она думала: “Папочка разрешил бы мне это сделать. А вот это я могла бы обсудить с Хайнцем”.
Мне хотелось бы заменить ей двух близких людей, и поэтому я хочу заработать достаточно денег для ее учебы и всего, что ей захочется, как если бы ее отец был еще жив…
Я надеюсь, что это не испортит ее легкий характер, и надеюсь, что я не делаю ничего плохого…»
Одно конкретное дело мы с мамой могли выполнить вместе – и это приблизило бы нас к папе и Хайнцу. Я вспомнила, что по дороге в Аушвиц Хайнц рассказал мне, что спрятал свои картины под половицей в убежище. Я уговорила маму поехать со мной в дом Герады Кэтти-Вальда, чтобы узнать, там ли они еще.
Было странно направляться из Амстердама по тому же самому маршруту, по которому мы ездили на свидания к отцу и брату полтора года назад. Мне хотелось ущипнуть себя, чтобы поверить в то, что они больше нас не встретят.
Мы с мамой нервничали из-за очередного вынужденного свидания с Кэтти-Вальда, но когда постучали в парадную дверь, то обнаружили, что она съехала и в доме жила молодая пара. Когда я объяснила ситуацию, они с недоверием поглядели на нас. Мужчина протянул руку, останавливая меня, и сказал:
– Послушайте, мы не хотели бы впутываться в это дело.
– Впустите нас, пожалуйста, – попросила я. – Просто дайте нам посмотреть…
Но этот человек был непреклонен, и мама начала тянуть меня за рукав, уводя. Мы отошли на несколько шагов, и вдруг она повернулась и выпалила:
– Я знаю, это звучит подозрительно, но картины – это все, что осталось от моего сына, и для моей дочери очень важно попытаться найти их.
Я увидела, что женщину особенно затронули мамины слова, и мужчина неохотно отошел в сторону и впустил нас в дом. Мы поднялись по лестнице и вошли в комнату, где прятались папа с Хайнцем. Я села на пол под мансардным окном и провела пальцами по деревянной доске, которую мне описывал Хайнц. Я представляла, как он прикасался к ней, и подумала: «О, Хайнц, почему же ты не можешь быть здесь сейчас и забрать свои картины?»