Ла Росита, глотая воду, замолчал с выражением блаженства на лице, словно он купался в одной из райских рек… Такая перемена встревожила клоунов, и представление началось по новой, только теперь все, прибегая к разнообразным и взаимоисключающим доводам, умоляли Ла Роситу попросить о помощи. Ведь не хочет же он лишить их жизнь смысла! Они собрались здесь, чтобы спасти его и ни для чего больше! Если убрать проблему, то кем станут те, кто предлагает решение проблем? Им нужен утопающий — в нем суть этого номера, цирка, Вселенной в целом. Иначе мироздание лишится своей оси. Дав себя убедить, Ла Росита с гордым видом возобновил свои просьбы. Паяцы столпились возле него и снова заговорили, не протягивая спасительной руки.
Для трех зрителей это было уже слишком. Двое покинули цирк, пригнувшись, чтобы не сильно обижать актеров, а третий захрапел во всю мочь. Боли, «Одинокий хобот» — нож, воткнутый в кровоточащий конец слоновьей гордости, говорил о ее насильственном отторжении от тела, — красным и белым изобразила на лице спящего, стараясь не разбудить его, растянутый в улыбке рот.
Черный Пьеро, расталкивая товарищей, пробился к «Салату» и с криком «Последний привет от дона Жабы!» разрезал ему щеку. По ткани стало расплываться кровавое пятно. Акк, не говоря ни слова, опустил голову так, что вся кровь скапливалась у него на груди. Паяцы, стоя неподвижно, тихо приветствовали рукоплесканиями каждую новую каплю. Установился ритм, поначалу тягучий и печальный, затем все более бодрый. Растущее пятно словно загипнотизировало всех. Хумс, сжимая в руке фарфоровый осколок, молча рыдал. Взволнованные актеры, наблюдая за вытекающей кровью, ожидали чуда, подобного тому, о котором вполголоса поведал переставший плескаться Ла Росита: «Когда в Багдаде умертвили святого шейха Мансура Халаджа, капли крови, падая на землю, сложились в слово „Аллах“!» Если Акк — настоящий писатель, то жизнетворная влага образует некое слово — ключ к его творчеству.
Точно облако, постоянно меняющее форму под воздействием ветра, гранатовое пятно никак не могло определиться со своими очертаниями: из сердца оно сделалось полипом, потом зародышем, шляпой, чертом, тараканом, пока наконец не стало обычным уродливым пятном, лишенным всякого изящества, в котором самое разнузданное воображение не усмотрело бы никакого символа.
Никто не знал, что сказать. Проявить сочувствие к романисту означало бередить еще свежую рану. Акк поднял голову, приложил к ране платок и нарушил молчание, заговорив преувеличенно мягким тоном:
— Комедия окончена. Утомленный паяц возвращается в постель — на свой трон, где будет рукоплескать сам себе. Наше путешествие бессмысленно.
Черная собака издала ликующее «Да!», только сгустившее и без того мрачную атмосферу. Все побрели к телегам, и в первый раз с тех пор, как покинули Сантьяго, сбросили свои цирковые наряды.
Они верили, что жизнь их отныне станет бесконечным круговоротом, но в этот вечер, Бог знает почему, поняли, что цирк не может быть самоцелью, что они кружат вокруг ванны с утопающим, ни живые, ни мертвые, спасаясь от неподвижной Луны, как черный Пьеро. Им не хватало звезды, чтобы стать волхвами. В их пустыне не раздавалось вопиющего гласа.
Деметрио, обмазанный глиной, снова переоделся, став прорицателем Ассис Намуром, и вывел на своем костюме, напротив сердца, два слова: «НЕ ВЕДАЮ». Затем плюнул в морду собаке, одетой в подвенечное платье, свернулся калачиком — весь мир был пронизан холодом в эту ночь — и заснул, надеясь, что навсегда.
Запах рыбы извращенно, однако удачно сочетался со стуком колес: эти окружности, вертевшиеся в пустоте, были зловонными демонами, проникавшими в ноздри, в уши, загрязняя разум. Как алкоголик, ожидая с рассвета первого глотка, приходит в бар сразу после открытия и выпивает его, — так Виньяс дрожащими руками порылся в кармане рубашки и вынул под громкое сердцебиение листок папиросной бумаги: то было стихотворение, оправдывавшее его как поэта, верный спасательный круг. Виньяс толкнул хромого Вальдивио — тот храпел в такт колесам — и развернул листок. Невольно ерзая на деревянном полу, награждавшем ягодицы многочисленными занозами, восхищаясь изяществом своего любимого шрифта «Бодони», дон Непомусено прочел посреди адской тряски свою «Оду к оде». Внезапный порыв ветра ворвался из отверстия в полу, вырвал листок из рук и унес его вдаль, в темноту, откуда доносилась жуткая вонь.
Потерять свой талисман означало для Непомусено Виньяса предать саму Поэзию. Он стал пробираться по вагону, увидев китовую морду, от неожиданности споткнулся и был погребен под лавиной рыб. Потом Виньяс долго вылезал из-под завала, стонал, охал, кашлял, взывал к пророку Ионе, — и наконец его пальцы коснулись тончайшего листка. Ода! Бессмертная ода! Невидимая бабочка!
Вальдивия между тем плаксиво бормотал во сне птичьим голосом:
— Да, папа, я твой попугайчик, твой попугайчик…