Но наказания сыпались на нее безостановочно, потому что так уж устроена жизнь. Мать умерла спустя три месяца после ухода Мэдхен. Это был жестокий удар, который, после длительного периода привычного ей послушания, буквально выбил ее из колеи. Возможно, она унаследовала от отца убежденность, что верность семейному долгу должна окупаться, оплачиваться, как по счету. И Мэдхен возненавидела отца – не за мать, а за себя.
Это было новое ощущение – стремление пойти наперекор отцовским желаниям. И, руководствуясь им, она нашла способ налагать наказания точно так же, как раньше смирялась с наказаниями: она отказалась принимать от отца деньги и пресекла с ним всякие контакты, напоследок намекнув ему, что у нее героиновая зависимость. Эта последняя мина, коварно подложенная под слишком долго испытываемую отцом гордость за дочь, к несчастью, не была муляжом. Она бросила университет снова, но не для того, чтобы уехать в Констанц. В Констанц она больше не вернулась. Ее домом стал Берлин.
Прохладным солнечным утром Мэдхен рассказывала о себе, пока они шагали по Колледж-авеню к станции городской электрички в Рокбридже, позавтракав круассанами с латте в кафе «Медитерранеум». Там они нашли бутик и потратили пару двадцаток на свечи и ароматические палочки. Потом вернулись по той же авеню к Пиплз-парку и присели на скамейку, и она поставила бумажный пакет с покупками на землю. Они с Бруно нашли укромный уголок Беркли под открытым небом, но ее рассказ словно заключил их в защитный пузырь, к которому никто не смел приближаться. В обществе немки человек в маске как будто вознесся к горним вершинам, где стал неуязвим, а возможно, и одухотворен, так что его никак не могли принять просто за эксцентричного обитателя здешних мест. Его больше не волновал ни этот парк, ни то, что было с ним связано. Парк его больше не трогал.
Мэдхен не стала вдаваться в подробности того, каким образом в последующие десять лет она преодолела пристрастие к героину и пришла к увлечению вегетарианством и велосипедом и как стала официанткой в черной маске на молнии, подающей канапе с креветками в богатом особняке на острове Кладов, или как попадала в ситуации, после которых ее тело покрывал слой блесток. У Бруно не было нужды читать ее мысли, чтобы узнать о любовниках, втянувших ее в эту жизнь, о череде мерзких работодателей или о солидарности берлинских секс-работниц. Наркотики, безусловно, остались далеко в прошлом, потому что сейчас пышущая здоровьем Мэдхен была результатом работы хорошего дантиста и коуча, словом, демонстрировала жизненную силу, и на ее фоне бродящие по парку загорелые городские юнцы в дредах смахивали на жертв взрыва нейтронной бомбы.
В тот самый момент когда Мэдхен тронула его за руку и спросила о родителях, Бруно содрогнулся и даже запаниковал при виде старухи, которая показалась на Хейст-стрит и катила перед собой ржавую тележку из супермаркета, наполненную мешками с гремящими алюминиевыми банками. Женщина казалась аллегорией сизифова труда. И, разумеется, это была никакая не Джун. Джун умерла.
– Я здесь вырос. – Она не могла знать, насколько правдивы были эти слова. Но раз уж Мэдхен, поведав о своей жизни, познакомила его с родным Констанцем, то и он привел ее в мучительное святая святых своего детства. Но он не собирался даже произносить вслух имя матери. Тем не менее он почему-то ощущал ее присутствие, словно она вдруг возникла из пустоты, соединив в себе старушенцию, которая, слава богу, удалилась со своей звякающей тележкой, и сидящую рядом с ним на скамейке женщину – Мэдхен с ее странной целомудренной приземленностью. Но его воспоминаниям вовсе не обязательно было сближаться: они могли попросту дрейфовать в пустоте и соединиться в нечто неразличимое – и напугать. Все обездоленные грустные девушки склонны к падению, к попаданию в силки. Кое-кому удается подняться и вырваться из силков, хотя бы отчасти. Бруно немного потешил себя этими мыслями и выбросил их из головы. Мэдхен терпеливо ждала.
– Я никогда не знал, кто мой отец, – произнес он наконец.
– А мать?
О, да вон же она! Но старуха с тележкой уже скрылась из вида.
– Ты не знаешь, твой отец жив? – сменил тему Бруно.
Она пожала плечами.
– Должен быть жив. Иначе мне бы уже позвонил кто-то из его адвокатов,
– Ясно. Если бы моя мать умерла, я об этом даже не узнал бы. Да и никто не узнал бы. – Бруно оставил это замечание висеть в воздухе, подобно сухому обесцвеченному листу.