Когда очередная волна посетителей схлынула, Бруно заметил в углу около зеркала, завешанного листовками и плакатами, Мэдхен – она молча наблюдала за ним. Выражение ее лица было таким же участливым, как тогда на пароме, когда она решила, будто Бруно потерял контактную линзу. На ней была его спортивная толстовка с капюшоном, застегнутая на молнию и стянутая на талии шнурком. В этот поздний час на улице, вероятно, похолодало, подумал Бруно, у которого под тесным мешком висельника пот струился по лицу ручьем.
– Ты что, следила за мной?
Она не расслышала укоризну в вопросе.
–
– Ну, конечно.
– Это хорошо, что ты не играешь, Александер.
– Да.
Стоит ли ему скорректировать ее предположение? Они словно выработали собственную методику двенадцати шагов, чтобы избавить Бруно от склонности к азартным играм и одновременно уберечь Мэдхен от необходимости делать то, чем она занималась в Берлине.
– Ты нашел работу,
– Да, – подтвердил он.
Его охватила тихая радость. Когда в юности он работал официантом, его нередко охватывало такое же чувство удовлетворенности – едва уловимое, но явное удовольствие освобождать своих ближних от чувства голода, это было все равно как помочь кому-то снять тесный пиджак.
– Ты здесь один?
– Пока да.
– Я могу побыть с тобой? Помочь?
– Да… да.
И с тем же непринужденным изяществом, с которым она залезла в ванну в его квартире, Мэдхен скользнула под прилавок, и Бруно быстро научил немку-вегетарианку складывать идеальный «слайдер Кропоткина».
Гаммон
I
В пору бурной юности Александер Бруно воображал, что у жизни есть лицевая сторона и оборотная. Оборотную сторону воплощало все то, что он видел вокруг себя в Сан-Рафеле, потом в Беркли, в Пиплз-парке и на Телеграф-авеню; в этой изнаночной жизни были его мать и два хозяина мастерской, обитавшие среди белой гипсовой пыли и унижавшие Джун, и домовладелец, старавшийся захаживать в их квартиру на Честнат-стрит в его отсутствие, и зловредные учителя государственной школы, которые держали его в строгости, и другие дети, которых учителя тоже держали в строгости, и сердобольные волонтеры, работавшие в столовках для бездомных, куда частенько забегала Джун за бесплатной едой.
На первых порах Бруно пришлось с превеликим трудом продираться вглубь, туда, где жизнь била ключом, – в мир уборщиков посуды и официантов в «Спенгерз», а потом Chez Panisse, с их дешевыми колесами и скабрезными шуточками, которыми они обменивались за спинами посетителей. И там он мог наблюдать за лицевой стороной жизни тех, кого они обслуживали, словно стоя позади прозрачного зеркала, оставаясь на своей, изнаночной, стороне. То была зона привилегий и роскоши – единственное место, куда стоило попасть. Или так он тогда думал. И если раньше Бруно никогда не подвергал эту убежденность сомнению, то теперь, после того как во время операции он оказался на краю смерти и благополучно вернулся, на смену прежней убежденности пришло новое понимание. Пусть Кит Столарски был императором пластикового фасада Телеграф-авеню – ее лицевой стороны, абсолютно лишенной какого-либо шарма, но ведь Гэррис Плайбон – король изнанки Телеграф-авеню. И именно на эту сторону попал Бруно или пал – с радостью. И дело не в том, что он с удовольствием окунулся в прошлое, некогда им отброшенное, точно застрявший в ботинке камешек. Бруно перестал думать о том, что стало с Джун или с его школьными приятелями, а их помимо Столарски было немало, или с коллегами-официантами, или даже с Конрадом. Бруно не нуждался в том, чтобы в Беркли о нем помнили. И здесь, в «Кропоткине», он почувствовал себя вернувшимся в тот вневременной чудаковатый полусвет, к которому всегда принадлежал. Этот ресторанчик – обычный театр. Уходя, Бруно сунул маску и веревку с петлей в ящик, набитый кухонными прихватками. И на улице вмиг стал неузнаваемым для тех самых студентиков, кто еще час назад, завидев его за прилавком, шутливо обращались: «Эй, мертвяк!» Он забросил и свою медицинскую маску, став обычным человеком со шрамами. Его лицо все еще было ему непривычно, когда он на ходу замечал свое отражение в витринах. Но и прежнее лицо точно так же неприятно бы его поражало. Ведь это и впрямь поразительно: мертвец, а живой.