Читаем Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре полностью

Приехав сюда, вы сразу поселились в Нью-Йорке?

Да, потому что здесь жили родственники моего мужа. Первые двадцать лет мы прожили в Бруклине, сначала на углу East 21st Street, между Авеню Ю и Авеню Ти, а затем – на East 12th Street, между Кингс-Хайвей и Авеню Ар. В Манхэттен мы перебрались уже в 90-х годах.

Не могли бы вы описать свое первое впечатление от города?

Мы прилетели 30 июня. День был облачным, а поскольку я была из Европы, мне казалось, что, если нет солнца, должно быть прохладно. Вот я и одела своего сына в свитер. Мы прошли через какой-то тоннель и вышли из здания аэропорта (тогда еще не было кондиционеров). И тут я почувствовала, что нырнула в суп. Ничего подобного я раньше не ощущала! Было ощущение, что я просто тону в этом супе.

А потом мы поехали на машине из JFK. Все вокруг выглядело просто безобразно! В Бруклине царил хаос. Все эти красные кирпичные здания с лестницами снаружи. Потом я поняла и даже оценила, что эти лестницы – для безопасности людей, но с первого взгляда все это было похоже на тюрьму: пожарные лестницы и сетки на окнах выглядели как решетки. Все какое-то незнакомое, непонятное, совершенно неприемлемое. Мне крайне не понравился Нью-Йорк с самой первой минуты. Я почувствовала себя в изгнании. Нью-Йорк для меня был «не домом» – так же как Щецин был поначалу «не домом» для моего отца. Сначала я отвергала Нью-Йорк.

А каким вы представляли его себе на расстоянии? Была ли у вас какая-то ментальная «открытка» или образ Нью-Йорка и насколько этот образ совпал с тем, что вы увидели?

Красивым я себе Нью-Йорк не представляла. Просто было ощущение, что я вынуждена там находиться. Вообще я никогда не смотрела на всю эту ситуацию положительно – наоборот, скорее отрицательно. Люди говорили, что человек в Нью-Йорке, как песчинка в пустыне. Только потом я увидела, насколько сильна здесь проблема индивидуальности – сильнее, чем в любой другой стране, которую я знаю. Но поначалу, если у меня и были какие-то чувства к Нью-Йорку, они были отрицательными. И если был какой-то ментальный образ города, то тоже отрицательный.

Этот образ был визуальным?

Не думаю. О Нью-Йорке я кое-что читала – главным образом Чивера, в которого я буквально влюбилась. То есть какой-то литературный образ Нью-Йорка у меня был, но не визуальный, а литературный. Но ведь литературный образ Нью-Йорка тоже, как правило, отрицательный. Вся эта отчужденность и одиночество, о которых пишет Чивер.

А какие тексты о Нью-Йорке на польском языке для вас важны?

В Нью-Йорк я «приехала» через Чивера, которого читала в польских переводах. А из написанного по-польски меня восхищают нью-йоркские стихи Яна Лехоня, особенно его стихотворение «Нью-Йоркской мадонне» («Do Madonny nowojorkskiej»), но у него есть и очень хорошая книга об Америке в целом[438]. Он долго здесь жил и покончил с собой, выбросившись из окна отеля на East 56th Street. Но, конечно, есть многое и многое другое.

А более молодые писатели? Может быть, Януш Гловацкий?

Гловацкий, да. Особенно его пьесы: «Четвертая сестра» и «Антигона в Нью-Йорке». Но в какой-то момент, как мне кажется, он предал свое чувство к Нью-Йорку, потому что слишком стремился к блеску и виртуозности. Нью-Йорк вдохновляет, и я уверена, что сегодня о нем немало пишут по-польски. Но меня больше завораживает взгляд назад. Мне нравятся люди, которые умеют слушать, у которых достаточно терпения, чтобы слушать этот город, а не те, кто приезжает сюда уже с готовым вúдением.

Что представляет собой топография польского Нью-Йорка? Наверное, первый район, который приходит в голову, – это Гринпойнт, но когда он стал польским? Какие другие части города ассоциируются у вас с польской культурой и эмиграцией? Как они менялись от поколения к поколению?

Ничего существенного я сказать не могу, потому что никогда не имела к этому никакого отношения. Когда я приехала, я даже не знала о существовании польского района. Но где-то через год в Лондоне вышли мои первые стихотворения[439], после чего в Нью-Йорке я познакомилась с политическими эмигрантами времен Второй мировой войны. Они не желали отождествлять с себя с так называемой Полонией[440], Гринпойнтом или Чикаго, раз уж на то пошло – они называли себя «независимой эмиграцией». Прочитав обо мне в лондонской газете, где вышли мои стихи, они приняли меня в свой круг.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки