Читаем Поэты в Нью-Йорке. О городе, языке, диаспоре полностью

Да. На дорогу ушли несколько недель. Это было очень долгое путешествие на поезде. Мы ехали в большом грузовом вагоне, где у каждой семьи был свой угол. В середине вагона стояла маленькая печка. Иногда, когда поезд по несколько часов где-то простаивал, мужчины выходили из вагона то порыбачить, то поискать какую-нибудь еду и однажды еле успели вернуться: поезд уже вот-вот должен был отправиться, но ни одного мужчины не было на месте. Лишь в последнюю минуту они прибежали и запрыгнули в вагон почти на ходу.

Из России мы приехали в Щецин – первый настоящий город, который я увидела в жизни. Получили квартиру в доме, один из углов которого был полностью разрушен во время бомбежки, но другие углы уцелели. В квартире были обои – еще одна вещь, которую я никогда раньше не видела. Я страшно обрадовалась, увидев на стенах цветочки, и стала бегать от стены к стене с криком: «Polska! Polska!» Но папа сказал мне (я произнесу это по-польски): «To nie jest Polska, to jest Szczecin»[432]. Я его никогда об этом не спрашивала, но поняла лишь гораздо позже, когда сама эмигрировала в Америку: потерять Львов для моих родителей было такой же травмой, как для меня потерять Польшу – для них это было изгнанием. Я не понимала этого, живя в Польше, даже когда выросла. Думала: «Ну и что? Один город, другой город». Мне было невдомек, что им тогда пришлось оставить за собой целую жизнь.

В одном стихотворении вы пишете, что родились «в пути» (ваше стихотворение так и называется). Вам кажется, это обстоятельство как-то связано с вашими дальнейшими перемещениями по свету, включая эмиграцию в США?

Да, я родилась в пути. Обычно дети рождаются там, где живут их родители и так далее. Но это в известной мере еврейская судьба. Не родись я в пути, я не родилась бы вообще: все остальные члены моей семьи, которые не бежали, исчезли. Конечно, тогда я этого не осознавала. Я вернулась в свою страну, которая для моего отца была не «Польшей», а «Щецином», – но для меня она была Польшей. Через какое-то время она стала Польшей и для него, потому что он прожил там много лет.

А помните ли вы людей, возвращавшихся с вами на поезде?

Нет, людей не помню. Все это было организовано Союзом польских патриотов – организацией с сильным коммунистическим уклоном[433], но она помогала людям вернуться. В Россию, Казахстан, бог знает куда еще, было сослано много поляков, но были и люди вроде нас, которые не считали себя ссыльными. Моя мама мне все время твердила: «Мы не ссыльные». Были и такие, кто просто хотел вернуться, потому что считал себя поляком в культурном смысле (в том числе польские евреи).

А стихи вы начали писать в Щецине?

Да, для меня очень важна была школа. Там оказались хорошие учителя, да и сама школа была хорошей, хотя, конечно, с очень патриотической и идеологической атмосферой. Мой папа, будучи механиком, знал и любил литературу, помнил наизусть целые главы из «Пана Тадеуша»[434]. Мама тоже разбиралась в литературе. Дома у нас была кое-какая библиотека: Броневский, Мицкевич, много чего еще. Мама читала по-польски, по-русски и по-украински. Мои родители говорили на этих трех языках, но знали еще немецкий, идиш и иврит.

В школе было много стихов. Однажды к 1 мая мне задали вырезать из газеты или журнала какое-нибудь стихотворение и принести его в класс. Но я решила, что вместо того, чтобы вырезать чье-то стихотворение, лучше сама его напишу. Так я написала свое первое стихотворение – очень политическое и идеологическое.

У вас есть текст, где вы пишете о разных языках, которые тогда можно было услышать в Щецине, и сравниваете их с кустами, пересаженными с востока на запад. Это многоголосие, смесь языков в Щецине, было поводом для вдохновения?

Не знаю, вдохновляло ли, но я помню, что в Щецине в то время действительно жили люди самых разных судеб, они идентифицировали себя и других по произношению: по тому, как человек говорил по-польски, можно было понять, откуда он – из Львова, например, или из Вильны. Существовали и реальные языки: польский, немецкий и идиш. Официальным, конечно, был польский, но были и диалекты: например, польский с литовским или каким-нибудь другим акцентом. Это я и имела в виду в стихотворении, которое вы вспомнили.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Агония и возрождение романтизма
Агония и возрождение романтизма

Романтизм в русской литературе, вопреки тезисам школьной программы, – явление, которое вовсе не исчерпывается художественными опытами начала XIX века. Михаил Вайскопф – израильский славист и автор исследования «Влюбленный демиург», послужившего итоговым стимулом для этой книги, – видит в романтике непреходящую основу русской культуры, ее гибельный и вместе с тем живительный метафизический опыт. Его новая книга охватывает столетний период с конца романтического золотого века в 1840-х до 1940-х годов, когда катастрофы XX века оборвали жизни и литературные судьбы последних русских романтиков в широком диапазоне от Булгакова до Мандельштама. Первая часть работы сфокусирована на анализе литературной ситуации первой половины XIX столетия, вторая посвящена творчеству Афанасия Фета, третья изучает различные модификации романтизма в предсоветские и советские годы, а четвертая предлагает по-новому посмотреть на довоенное творчество Владимира Набокова. Приложением к книге служит «Пропащая грамота» – семь небольших рассказов и стилизаций, написанных автором.

Михаил Яковлевич Вайскопф

Языкознание, иностранные языки