— Что ж ты, паря, сорвал мне представление? А теперь вот суетись… Подавай телегу! Быстро! — И уже потом: — А ведь ты ему в ногу влупил, Феохарий. Молодец, мать твою…
Мы торопились в глубь леса по бездорожью, убегая от тех, кого могли привлечь выстрелы. Связанные вожжами мужики тряслись на телеге, как и мертвое тело. Засекин тащил лошадь за повод, то и дело натыкаясь на трухлявые пни, кусты и другие препятствия. Засекин не отнял у меня винтовку, и я бежал рядом с телегой, наслаждаясь ударами железа по моей хребтине. «А вдруг останется у меня навсегда?» — возникали пьянящие мысли. Я чувствовал себя настоящим джигитом, поэтому все происшедшее как бы затуманилось вдали.
— Куда вы нас, мужики? — дребезжал голос пожилого. — Может, сговоримся, а? Кто вы будете? Откуль? Сразу видать, не полиция и не горная стража… Какой-то личный у вас интерес!
Молодой стонал. Пуля стукнула ему в ногу, размозжила ступню в сапоге, и он истекал кровью.
— Где же справедливость, господи? — ныл раненый. — Ведь не разжились же нисколечко! Все понапрасну было! Омманул Прошка-то! Пустой был!
— Замолчи, дурак! — рассердился пожилой. — И так тошно…
Уже в полную темень приехали на чью-то заимку, но не было ни собачьих голосов, ни мычания скотины, ни маломальского огонька. Покинутая вроде бы усадебка. Правда, Засекин знал, куда бежал. Остановил телегу возле избы, сорвал доски с заколоченной двери. Потом мы втащили пленников в дом.
— Поищи дровишек, растопи печь, — приказал мне Засекин и сунул в ладонь спичечный коробок, оправленный в металл.
Я пошел, спотыкаясь, по двору. Небо было темно-синее, безлунное, со множеством бледных звезд. На этом фоне видны были громады черных елей с колючими макушками. Было холодно и тревожно. Из дома донеслись вскрики, стоны, звуки ударов. Засекин начал разговаривать с душегубами по-свойски, не дожидаясь огня. Достойную оценку происходящему я еще не в силах был дать, но азарта охоты, праздника на душе уже не было.
Поленницу дров я отыскал под обвалившимся навесом хозяйственных построек. Набрав поленьев выше головы, заторопился в избу, конечно, шлепнулся, содрал кожу на локтях. Все же натаскал дров, надрал бересты с полешек, нащипал ножом лучин для растопки. Разжег печь с одной спички, здорово! Но Засекин не обратил внимания на мои достижения. Не до меня ему было.
Я развел в печи такое пламя, что оно начало лизать гладкую мазанку. Стало дымно и жарко. Я приоткрыл дверь в сени, тотчас потянуло сквозняком: в окнах стекол не было, вместо них — щелястые полуоторванные ставни.
Пожилой пленник жалобно возмущался:
— Зря нас уродуешь, мужик! Нет на нас чужой крови! Вот те крест, нету!.. А то, что мы побили тебя маленько, так это с испугу… да по глупости. Дознаться хотели, кто на нас поклеп сделал. Завистников много! Доносы пишут, слухи распускают… А Прошка покойный, считай, каждый год у нас останавливался. Вот тебе кто-то и шепнул: Бочкаревы во всем замешаны, не иначе. Да разве мог я руку поднять на Прокла Никодимыча, сам подумай? Мы с ним в одних артелях многие годы работали, в одном ярме ходили. Друзья мы с ним…
— Так ты из рабочих?
— По мне разве не видно? Да ты поглянь, поглянь на мои руки в мозолях, на мою рожу побитую! Хворь в костях сидит с тех времен. И рубцы на морде, шишки от чирьев… Своим горбом нажил маломальский достаток! А округа набычилась, зубами скрипит — у них-то деньги бешеные, с торговли да обману. А моя честность им в укор…
— Бочкаревы — известное имя. Значит, ты и есть Матвей Африканыч, который женился на вдове купца Золотухина? Так что ты мне про горб и честность поешь? Дом свой в блудное место превратил.
— Все дома в Христовоздвиженском как бы блудные в сезон-тo! Все стоют постоялыми! Надо же привечать натруженных, когда из тайги выходют. Неужто ты, мужик, не знаешь, каково приходится там с весны до осени? Жизнь ведь там хуже всякой каторги…
— И много у тебя сейчас на постое?
— Да найдется для вас местечко, найдется! И народ у меня не шибко шумливый. Отдохнут, сил наберутся на дальнейший путь, подарочков для жен и детишек прикупят…
— Нешумливые — это хорошо. С какого хоть прииска?
— А кто их знает? Я не расспрашивал. Не успел ишшо.
— Выходит, мужики-то с красногорского? — По голосу Засекина можно было понять: издевательски улыбается. — Как и покойный Прокл Никодимыч? А ты мне зубы заговариваешь, каналья.
Его лицо было в тени и казалось вырубленным из угольной глыбы; глаза просвечивали — как дырочки в этой глыбе. А на лицо Бочкарева-старшего падал дрыгающий свет: оно корежилось и ломалось, вот-вот начнет разваливаться на отдельные рубцы и шишки.
— Какие зубы? Ты чо? — паниковал он. — Кажный год сами идут ко мне на постой! Слышь?! Как родня стали!
Раненый опять начал стонать и стучаться затылком о стену.
— Помираю, мужики! Сымите хоть сапог! Мочи нет! Пошто такая злоба-то?
— Помирай, помирай, Сеня, — сказал Засекин, будто по плечу похлопал. — Твой родитель того хочет. Начхать ему на тебя, на твои библейские мучения.
— Ну скажите ему, тятя! — зарыдал раненый. — Чо ему надо, то и скажите!