На что я еще обратил внимание, сидя здесь, в камере. Две силы проснулись во мне. Первая, я о ней потом расскажу, позволила по-новому увидеть жизнь. И Гриша, и Вася, и Сеня, и даже Шамрай вдруг предстали передо мной совершенно иными. Они казались маленькими детьми, застигнутыми врасплох за дурным делом, которые вдруг растерялись и готовы просить прощения. Это новое видение настоятельно звало меня к холсту. Я постоянно видел перед собой и запоминал их лица. Тревогу на лице. Даже слышал вздохи. И старательно подбирал цветовую гамму. Хотел запечатлеть удушливую мглистость жаркого дня до ливня. И влажную, орошенную дождем темь после того, как прольется благодатный ливень.
Вторая сила обнаруживала себя в проповедническом промысле.
В моем намерении погрузиться в их внутренний мир присутствовала и дурная сторона: у меня словно появилась возможность распоряжаться их судьбами. Я как бы сталкивал их лбами, чтобы загнать, если удастся, Шамрая в угол. Образом Ставрогина действовал, как ножом, вспарывал их души, рассекал то, о чем они и не ведали, точнее, обнаруживал сначала, а затем рассекал, выплескивая все то непристойное, что накопилось у них внутри, им в физиономии.
Поразительная штука — нравственная беспощадность. Я раньше думал, что это доступно лишь утонченным натурам, искушенным в самокопании. Чепуха! Первородная человеческая природа иной раз способна куда сильнее мучиться от совершенной низости, нежели человек в большей мере нравственный, занимающийся самоанализом и не чуждый совестливости.
Когда я этот вопрос поставил перед Костей и Шуриком, рассказав им о Ставрогине, они по-разному отреагировали на подобный эксперимент.
Костя сказал:
— Не люблю копаться в себе. Это отвлекает от дела.
— А мне очень хочется побольше узнать о себе, но я не знаю, как это сделать. Только начинаю что-нибудь вспоминать, как тут же напрочь забываю, ради чего вспоминал. Если бы не моя забывчивость, то было бы очень интересно, конечно…
— Эмбрион, — улыбнулся Костя и добавил: — Неужели гордость — тяжкий порок?
— Так считал Достоевский да и все крупные мыслители прошлого. Толстой, например, говорил, что глупость может существовать без гордости, но гордость без глупости никогда. И еще: гордость тем гадка, что люди гордятся тем, чего надо стыдиться: богатством, славой, силой, почестями.
— А я не согласен с Толстым, — заявил Костя.
— И с Достоевским ты не согласен, он примерно то же говорил, — и с Бердяевым, и с Лосским, и с Вышеславцевым, со всей русской культурой ты не согласен, и с апостолом Павлом, и с Евангелием, да? Все дураки, один ты, Костя Рубцов, самый умный…
Я пересказал этот разговор моим сокамерникам, а цель была у меня одна: задеть за живое Шамрая, абсолютного гордеца, коварного, сильного и злого. Я был беспощаден в своих оценках и был уверен, что сидевшие в камере, все, кроме Шамрая, сочтут это не просто книжными рассуждениями, но и поймут, что все это встречается в повседневной жизни и даже имеет отношение ко мне.
Вначале, когда я заговорил о Ставрогине, как о юном сладострастнике, который до 16 лет мучился известным подростковым пороком, Шамрай с Сеней захихикали, а потом насторожились, потому что перед ними раскрывалась неведомая, еще до конца не выясненная, потаенная сторона человеческого существования.
— Ставрогин любил не самое подлость, а упоение от мучительного осознания собственной низости…
— Как это? — спросил Вася.
— Поясню. Однажды исчез перочинный ножик Ставрогина. Никого, кроме Матреши и Ставрогина, дома не было. На Матрешу и пало подозрение. Мать пошла за розгами, а в это время Ставрогин нашел свой ножик за кроватью. Но не сказал об этом матери и наблюдал за тем, как секли Матрешу. Наблюдал и получал от своей подлости несказанное удовольствие.
— Во б…, - ругнулся Замуруев.
— Дальше, дальше-то что? — спрашивал Вася.
— А дальше история развивалась так. Через три дня Ставрогин остался с Матрешей один в доме. Двери и окна были заперты. Матреша сидела в своей каморке спиной к Ставрогину, копалась в тряпье, что-то шила иголкой. Потом тихо запела. Ставрогин посмотрел на часы. Было два часа дня. Он отметил, что у него сильно забилось сердце. Девочка по-прежнему сидела к нему спиной.
— Так, так, — привстал с койки Замуруев.
— Не тяни резину, — бросил нехотя Шамрай.
— Не в этом дело, — сказал я. — Вы ждете обычной развязки. А здесь все не так, потому что сплошная загадка здесь.
— В чем загадка? — спросил Шамрай. — Темнишь ты, брат. Только зачем?
Я осмотрелся. Гриша и Вася были явно на моей стороне. Сеня занимал, я это чувствовал, нейтралитет.
Я помолчал, пока не истощилось терпение слушателей.
— А загадка вот в чем, — сказал я. — Прежде чем пойти на подлость, Ставрогин задал себе вопрос, сможет ли он сдержаться, остановить себя, и ответил: "Сможет". Тогда возникает вопрос: что побудило его смять девочку? Страсть? Нет, нисколько. Скорее, подлость. Подлость оказывается более притягательной, чем само удовольствие. Так решает для себя Ставрогин.
— А что же с девочкой? — тихо спросил Гриша. — Вы остановились на том, что она сидела спиной к Ставрогину.