Я стал считать себя виновным прежде всего в недобром отношении к близким, к друзьям, вообще к людям, к тому же Долинину, Шурику, Петрову, Касторскому, ко всем, с кем сталкивала меня судьба. Я не мог понять этого круговорота жизни: сам ли он по себе возникает или кто-то закручивает так, что в нем образуются воронки, куда непременно я попадаю, ощущая себя всеми покинутым и преданным. Так было всегда с самого раннего детства. Надо мной смеялись и издевались дети, постоянно подмечая мои странности: я мог, как завороженный, смотреть на закат или на ярко-зеленую гусеницу, мог плакать, увидев, как котенку отдавили лапку, мог броситься с кулаками на тех, кто обидел собачку. Я ощущал свою несхожесть с другими, она была очевидной: взрослые звали меня ангелочком, женщины норовили расцеловать, приговаривая: "Ну откуда такие глазки, такие волшебные щечки и губки, такой румянец и такие кудряшки". Я стал ненавидеть свое лицо примерно с восьми лет, я хотел, чтобы оно было грязным, в ссадинах, в прыщах, как у всех. Моя физиономия, должно быть, раздражала моих сверстников: они сговаривались и с криком "Куча мала!" неожиданно налетали на меня, валили на землю, придавливая с такой силой, что я едва не задыхался. Позже, когда я уже стал взрослым, мог часами сидеть за книгой или над холстами, что тоже раздражало моих приятелей. К тридцати годам я растерял всех своих близких, знакомых, друзей. Они всякий раз находили что-то такое, в чем меня можно было обвинить: то я был недостаточно внимателен к ним, то я что-то не так сказал, сделал, поступил. Два моих двоюродных брата заявили мне, что отказываются со мной общаться, потому что я не поехал с ними на пикник в честь дня рождения одного из моих братьев. Именно в те дни я работал впервые над жанровой исторической картиной, на которой изобразил встречу апостола Павла и правнучку Ирода великого, Друзиллу. Мне казалось, если я сейчас оторвусь от холста, то никогда уже не смогу изобразить то важное, что засело во мне. Мой старший брат Андрей сказал мне тогда:
— Я одобряю твою увлеченность живописью. Но есть вещи выше этой увлеченности. Надо человека любить в первую очередь, а во вторую — искусство. Прощай, дорогой, и помни мы навсегда расстаемся с тобой…
Они ушли, а я плакал над своим апостолом Павлом, и слезы мои, должно быть, повлияли на развитие сюжета на холсте. В картине появилось что-то такое, что нельзя было объяснить: в ней слышался плач, угадывались слезы. Об этом мне сказала Жанна: "Я смотрю на эту картину, и мне хочется плакать", а картину я назвал так: "Апостолу Павлу осталось жить сто пятьдесят шесть дней". В скобках: "Встреча Друзиллы и апостола Павла".
Я рассказал Жанне о своем недобром сердце. Она заметила: "Это неправда. У тебя доброе сердце. Просто тебе никто простить не может твоего таланта…"
— Но почему? — удивлялся я. Для меня такая постановка вопроса была тогда открытием.
— Да потому, что так было всегда. Никогда никто не прощал талантливым людям их дарования. Все окружение Пушкина в чем-то да считало себя выше поэта. Даже друг Пущин и тот возмущался тем, что Пушкин ведет себя отвратительно, заискивая перед знатными князьями.
Тогда-то Жанна и сказала мне то, что мне долгое время не давало покоя: "Истинный творец всегда одинок, а пророки всегда гонимы".
Я не мог понять этой логики, хотя на поверку все так и оказалось. Я постоянно ощущал к себе враждебное отношение, даже если оно было прикрыто "любовью" или любезностью. Даже Жанна иной раз срывалась: "Я понимаю, что ты гений, но даже гению надлежит себя вести по-человечески, а не по-скотски…" Это говорилось по самым незначительным поводам: "Ты считаешь, что мыть посуду — это моя обязанность. Я в роли тети Фроси, которой у нас нет… Тогда тебе надо было жениться на тете Фросе, а не на мне… Я тоже творческая натура…" И пошло-поехало, пока я не швырял кисть и не уходил из дому. Поначалу она просила у меня прощения, и я смирялся, обнимая ее, и сам готов был повиниться перед нею. А позже в ней вспыхивала ненависть с такой силой, что ни о каких извинениях не могло быть и речи. Это она перед самым окончательным разрывом выдавила со злостью:
— Тебя никто никогда любить не будет. Ты думаешь только о себе, и тебе наплевать на всех…
Нечто подобное мне говорили и другие. Был период, когда я с особой силой стал ощущать враждебность ко мне мира. Не было ни одной души, которой я мог поведать о своем тягостном состоянии. Единственное утешение я вдруг нашел в тридцатом псалме Евангелия.
Я и сейчас, лежа на нарах, весьма отдаленно от текста Псалтыря читал молитву: "Господи, помоги мне! Я окружен со всех сторон врагами, ненавидящими меня, пытающимися расставить сети вокруг моей души, чтобы я попал в них и, окончательно запутавшись, погиб.