Двойра не скрывала расстройства. Я же, ещё не до конца сознавая, что именно могло произойти, но так и не случилось, признаться, испытывал некоторое облегчение. Возможно, то было из-за ребёнка, который, ещё малость, и лишился бы дедушки, или, вполне вероятно, оттого, что в этот решающий момент наша с Двойрой жизнь уже окончательно потеряла бы дальнейший смысл. А пока что в том, как она складывалась теперь, пускай и бесплодно, и без видимого результата, имелся всё же некоторый резон к продлению таких же дней, месяцев и даже лет, складывавшихся в оправданный остаток существования на этой земле. Быть может, думал я уже потом, когда скорый Киев – Москва, минуя некрасивые пригороды, приближался к столице, это ангел-хранитель постарался так, оберегши Варшавчика от гибели. Ангел ведь за тем и даден каждому – не взвешивать да прикидывать, а исполнять волю того, кому видней. Только кто он таков, кому видней, что лучше жить Евсею, а не умереть, как умерли безвинно Нарочка, Эзра и Гиршик и лишь по случайности выжили сами мы, я и моя Двойра. Ангел ведь приставляется для охраны доброго человека и помощи ему в таких же добрых делах. Так куда ж смотрел Отец Небесный, приставив ангела к людоеду? Иль отвернулся Он от него в нужный момент, как и сам ангел отворотил взор от своего подопечного, когда тот не доброе деяние, а страшный грех совершал? Двойра же, посмотрев вдруг на меня, сказала, будто почувствовала, о чём размышляю:
– Прекрати, Ицхак, даже не смей думать о том, не стоит эта падаль твоих мучительских рассуждений. А не хватит у тебя решимости, можешь не сомневаться, я его сама убью, даже если попытаешься меня остановить.
Такая она была, моя незабвенная Двойра. Пишу в прошедшем времени, потому что, коль уж читаете вы эти строки, стало быть, нет на этом свете ни её, ни меня самого.
Дальше повествую; уже немного осталось из того, о чём хотел рассказать тебе, незнакомый читатель.
Последующие годы мало чем отличались от предыдущих. По-прежнему жили мы с Двойрой тихо, сами по себе, редко сталкиваясь с внешним миром, стараясь избегать по возможности лишних контактов. Да и не было больше на земле ни людей таких, ни событий, какие могли бы притянуть нас к себе, вдуть новой жизни в стариковские наши мехи, одарить другой надеждой, кроме той, к которой шли мы, не зная остановки и передыха, чтобы осмотреться, выдохнуть и, быть может, передумать. Будто заведённые, раз в месяц, а когда, бывало, чуть реже, убывали мы, каждый раз неизменно возвращаясь туда, откуда уезжали убивать. Не складывалось, не получалось, не сходилось. Не шёл Евсей Варшавчик навстречу смерти, уклонялся, огибал. Или же сама смерть не хотела забирать его, отказываясь принять к себе ещё одну негодяйскую человеческую особь; она словно давала нам знать, словно намекала, что у неё и так с ними перебор и что нам следует, наверно, отбросить нашу бесплодную идею и остановиться, пока она не взялась за нас сама. Нет, этого мы никак не могли ей позволить – нужно было жить дальше, чтобы действовать согласно плану мести, который полностью совпадал с планом вынужденной жизни и заслуженной собственной смерти.
Ну а дальше… Дальше минуло десять долгих лет, равно тусклых и одинаково безутешных в нашем бесконечном горе. Просвет, который, казалось, в какой-то момент мелькнул, так более и не показался. Всё оставалось, как и прежде, – Евсей успешно руководил оркестром, не собираясь, как видно, на пенсию вовсе. Шофера у него менялись, но служебная машина всё так же ждала его по утрам и привозила к дверям подъезда ближе к вечеру. Но теперь мы уже отслеживали и гастроли его оркестра и в те пустые дни, когда он отсутствовал в городе, подгадывали не приезжать.
Между тем путешествия наши длились с почти что привычной уже регулярностью. В такие дни даже стариковские болезни куда-то отодвигались, уступая место вполне сносному самочувствию и давая нам с Двойрой добавочные силы для новой поездки в Киев – город, в котором уже успела вырасти его внучка, превратившись в зрелую девушку с красивым лицом и статной фигурой, и где уже заметно сдала его Ася, перейдя из женщины солидного возраста в пожилую даму состоятельной наружности. Сам же Евсей словно законсервировался, сохранив прежнюю подвижность тела, моложавость облика и добродушную подлость улыбки, с которой, видно, расставался только по ночам.
Но это случилось. Вчера. Я завершаюсь.
Он возвращался один, непривычно рано для обыкновенного рабочего дня. Мы только появились, успев занять место, с которого всегда наблюдали. Он шёл не спеша, будто был немного рассеян, поглощённый важными мыслями, или же от чего-то устал. Двойра посмотрела на меня и ничего не сказала. Да и зачем – я и так прекрасно понял немые слова своей жены: Ицхак, пойди и убей его!