Действовать я начал с того же дня. Пришёл в исполком: сказал, хотим в Москву, навсегда, по обмену, с потерей в площади – что будет, то и ладно. Дальше они, выяснив, где и чем мы владеем, уже всё сделали сами. Связались с московским горбюро, обговорили тему по-своему, и в результате определили нам подселение в приличное место, на Каляевскую улицу, в квартиру к хорошим людям, которых так или иначе требовалось уплотнять. Во всяком случае, именно так нам объяснили. Такой уж был момент: безвинных сталинских сидельцев стали к тому времени возвращать из лагерей, большими тысячами. И где-то ведь нужно было селить их, невольных лишенцев, взамен когда-то у них же отнятых законных метров…»
Дверь в полукомнату приоткрылась, Лёка сунул голову в проём, спросил:
– Пап, ты обещал соседский сундук вместе на попа взгромоздить. Сейчас можешь?
Моисей Наумович оторвался от рукописи не сразу, для этого ему пришлось переждать те несколько секунд, за которые слова его сына, обретя по пути смысл, достигли головы. Глянув на недочитанный остаток записей Рубинштейна, он отозвался:
– Минут через сорок, Лёк. Закончу и приду, сделаем.
– Ладно, – согласно кивнул сын, – мы с Катей пока с мелочёвкой кой-какой разберёмся, а то даже ничего положить некуда, сплошные завалы стариковского наследства.
– Угу, – машинально буркнул отец, – давайте-давайте, я скоро. – И опустил глаза в текст. То, что он уже начинал предугадывать, вновь заставляло его неотрывно всматриваться в буквы, которые, догоняя слова, будто не желали складываться в ускользающие фразы, обретать законченные смыслы. Словно не они, эти твёрдые рукописные литеры, выстланные с сильным правым наклоном, стремились навстречу глазам Моисея Наумовича, – скорее, это сам он пытался ухватить их собственным зрением и задержать, в то время как те уже рвались вперёд, заставляя и его гнать дальше, одолевая все мыслимые и невозможные преграды на пути следования всей этой поразительной исповеди мёртвого человека, неслышно кричащего из той бесконечности в эту.
«Вскоре мы, получив обменный ордер, въехали уже на собственный московский адрес. Конечно же, не думали, что люди, каких мы с Двойрой невольно потеснили, окажутся такими терпеливыми и незлобными. Откровенно говоря, готовились мы к худшему, понимая природу человеческого устройства, – в особенности тех, кого, на их взгляд, сделали несправедливо обиженными. В общем, с первого же дня мы с Двойрой решили, что жить станем тихо, почти незаметно, никак не доставляя владельцам отдельной прежде квартиры любых исходящих от нас неудобств. Можно сказать, что все первые годы нашей коммунальной жизни, вплоть до кончины самого главного негодяя, протекали на удивление безмятежно. Соседи, люди, по всей видимости, интеллигентные, старались ни видом, ни любым своим действием не обозначить превосходство права их на общую площадь. Да и мы, если на то пошло, не давали к тому повода: друзей и знакомых не имели, и потому с нашей стороны посторонних людей в квартире не бывало никогда. Три раза в году мы позволяли себе небольшие празднования, которые, впрочем, никак не могли коснуться соседских ушей. То были дни рождения – Нарочки, Эзры и Гиршика. И это было нашей единственной памятью о них, не считая тех немногих вещей, которые мы не смогли оставить в Киеве. Я же сам это и предложил Двойре, понимая, что одна лишь мысль о том, что вещи наших детей окажутся на нечистой помойке, привела бы мою жену в состояние непредсказуемого помешательства. Другой заботой стали ноты Листа, судьбу которым мы определили вместе с Двойрой сразу, как только родился маленький Гарольд Грузинов-Дворкин.
Несколько позже, когда Анастасия Григорьевна Грузинова поселилась в квартире уже для постоянной жизни, обитание наше сделалось чуть более тревожным. Не то чтобы жизнь моя и Двойры превратилась в тихий и нестерпимый кошмар, – нет, совсем не так. Как и прежде, мы продолжали обитать там же, не зная страха и не ожидая подлости, так часто принятой нынче в коммунальном соседстве. Однако то недоброе, столь явственно исходившее от этой женщины по отношению к нам, порой вынуждало нас искать ещё большего уединения в четырёх своих стенах. Поверьте, давно бы мы прервали уже это никчемное и бессмысленное существование, лишь продлевавшее нашу многолетнюю муку, кабы исполнена была уже главная причина его – задуманная нами месть.
И вот здесь, переходя к заключительной главе исповедальной повести своей, я расскажу вам, как в итоге всё и разрешилось. Обдумывая план лишения жизни детоубийцы Варшавчика, мы с Двойрой пришли к заключению, что наилучшим вариантом наших действий станет слежка за ним у дома. И как результат – смертельный выстрел там же, внутри подъезда. Наличие свидетелей нас волновало уже не так, хотя лучше бы, разумеется, всё совершить в их отсутствие. Выбирая между добровольным уходом из жизни и тюрьмой, в которой бы заживо гнили, мы, не сговариваясь, однозначно предпочли для себя первый путь.