Двенадцать долгих лет ждали мы того времени, когда воздано будет существу в человеческом обличье за деяния его. Однако не дождались. Земное, как мы поняли, оказалось сильней небесного. Тогда – простить? Но это же означает убрать из сердца, выкинуть, забыть. Как это возможно? „Если мудрец не мстит и не помнит обиду, как змея, значит он не мудрец?“ – вопрошает Талмуд. Но мы ведь не глупцы, хотя благословенной мудрости, наверно, тоже лишены, как люди вполне обыкновенные и, смеем надеяться, не самые дурные. Но мы же и не настолько ничтожны и жалки, чтобы слепо следовать запрету Торы на месть. Запрещение такое не действует, когда речь идёт об убийстве, – это прямое положение той же Торы. Да, он не убивал, этот человек. Но он сделал так, что убили при его содействии, по его указке, в результате его же подлого навета. И смерть настигла его, спустя тридцать три года по совершении этой бесчеловечной подлости.
Наверно, следует уже перейти к нашей истории, где-то по пути задержавшись и на деталях её. Это не жизнеописание, это лишь попытка объяснить то, что именно совершили мы и почему. Смерть, как и жизнь, достойна подробности, собственная и чужая. В смерти все равны: неравные же отползают в сторону или просто не рождаются. Те же, кто не может жить для жизни, о них уже и не стоит сожалеть. Как о нас с Двойрой. Ведь жизнь состоит из времени, но для нас время – понятие давно ненужное, порожнее, отжитое. Да, мы любили жизнь, но мы же сами больше и не нуждаемся в её остатке, в тех днях и годах, какие не принесут ни отрады отмщения, ни надежды на чудодейственное воскресение наших детей. Смерть – последняя черта человеческих дел, сказал Гораций, и мы её подвели, эту черту.
Говорят, человек появляется на свет один и один же из него уходит. В нашем случае это не так. Мы с Двойрой родились вместе, потому что изначально были созданы друг для друга. Вместе и уйдём, по той же причине – жить один без другого для нас не имеет смысла. Но по большому счёту жизнь потеряла для нас смысл в тот день, когда перестали дышать наши дети.
Мы были счастливы, все мы: Нара, наша дочка, старшая из детей, Эзра – средний мальчик, и маленький Гиршик, младший в нашей дружной семье. До войны мы жили в Киеве, на Льва Толстого, недалеко от центра. С первого дня, сразу по окончании Консерватории меня пригласили в Украинский филармонический оркестр, где ещё через два года, уже по завершении аспирантуры, я, занимая место первой скрипки, стал вторым дирижёром, а заодно и ассистентом главного дирижёра, руководителя оркестра, великого музыканта и педагога Зиновия Бекасова. То, что во мне формировался одновременно тип скрипача и дирижёра, не моя вина. Верней, в том нет особой заслуги, просто так сложились обстоятельства, притом что никому никакого зла я не желал, да и не мог желать в силу полной к тому невозможности моего человеческого устройства. Я просто не думал о том, что мои успехи на музыкальном поприще сумеют вызвать у кого-либо недобрые чувства. Нас в те годы всецело занимала музыка. Лишь она и наша семья. В том же оркестре я познакомился с Двойрой моей, ставшей мне любимой супругой. Она была концертмейстер, блестящий, надо сказать, безукоризненно владеющий музыкальной культурой и самим инструментом – столь трепетно, мало как кто из относящихся к профессии пианиста и музыканта. Мы так любили Шуберта; с каким воодушевлением исполняли мы Пятую симфонию Глазунова; далее был и Сен-Санс, и Мендельсон, и Паганини. Мы сверкали в Москве и Ленинграде, да мало где ещё! Наши дети рождались и росли вместе с нами. Нара, первенец, родилась в двадцать пятом, и уже через шесть-семь лет самостоятельно играла сложнейшие фрагменты Концерта для скрипки ми мажор Баха – и как играла! В тридцатом на свет появился Эзра, средненький наш: мы с Двойрой назвали его так, придумав имя вместе, потому как одновременно вычитали в Библии, что Эзра – помощник, охранник, охранитель, а стало быть, семейный оберег. Ему было одиннадцать, как раз перед войной, когда он победил на киевской математической олимпиаде среди школьников до восьмого класса. Ну а Гиршика, позднего ребёнка, названного в память дедушки его Гирша, мы ждали так, как не ждали никого из наших детей. Он и родился таким, о каком мечтали, – добросердечным, непоседливым, смешливым. Солнечный ребёнок, иначе не назовёшь. Ему было всего четыре, когда началась война.