На Западе прогремели главным образом те «анархические и нигилистические» взгляды позднего Толстого, за которые он был отлучен от Нобелевской премии – как же это можно
«Никто никогда не думал об учреждении университетов на основании потребностей народа. Это было и невозможно, потому что потребность народа была и остается неизвестною. Но университеты были учреждены для потребностей отчасти правительства, отчасти высшего общества, и для университетов уже учреждена вся подготавливающая к ним лестница учебных заведений, не имеющая ничего общего с потребностью народа. Правительству нужны были чиновники, медики, юристы, учителя, – для приготовления их основаны университеты. Теперь для высшего общества нужны либералы по известному образцу, – и таковых приготавливают университеты. Ошибка только в том, что таких либералов совсем не нужно народу».
Из университетских студентов выходят «или чиновники, только удобные для правительства, или чиновники-профессора, или чиновники-литераторы, удобные для общества, или люди, бесцельно оторванные от прежней среды, с испорченною молодостию и не находящие себе места в жизни, так называемые люди
Вы, нынешние, – ну-тка! Этот консерватор и правительство, и дворянство заносит в прогрессисты, а в консерваторы – «мужика-земледельца, чиновника на месте, фабричного, имеющего работу». А все потому, что гармонию Толстой считал более важным качеством, чем развитие, ибо утрата гармонии есть утрата счастья, ощущения своей жизни правильной и разумной.
Птица, коза, заяц, волк должны кормиться, «множиться», кормить свои семьи, и человек должен точно так же добывать жизнь, с тою только разницей, что он погибнет, добывая ее один, ему надо добывать ее не для себя, а для всех. «И когда он делает это, у меня есть твердое сознание, что он счастлив и жизнь его разумна». Это уже зрелый Толстой эпохи «Исповеди».
Консерватизм Толстого – стремление вернуться не к каким-то «старозаветным», но прямо к биологическим началам бытия. Но как же заканчивается его потрясающая «Исповедь»? Ему снится, что он висит над бездонной пропастью, и он понимает, что если будет смотреть вниз, то соскользнет в бездну. И он начинает смотреть в небо – и сосредоточенность на бездне вверху спасает его от ужаса перед бездной внизу.
Небо спасает от ужаса перед землей! Толстого можно упрекнуть, что, избирая для себя защитой небо, прочим смертным он предлагает уподобиться животным. Однако можно и усмотреть в его судьбе намек на уникальное свойство классической русской культуры: в ее наиболее мощных образцах высокое, небесное верит в силу и мудрость земного и часто даже готово служить ему. И при всех в том числе и справедливо уничижительных словах о русском мессианстве приходится признать, что цивилизованный мир напрасно пропустил мимо ушей урок Толстого: социальный прогресс невозможен в отрыве от неба и земли, от метафизического и первозданного.
И если бы мы пожелали найти ту дату, после которой модернизационный порыв российской цивилизации остался без авторитетного представительства архаики и метафизики, я бы предложил год 1910-й – год ухода Толстого. То есть сейчас мы завершили первый век новой эры – эры освобождения от власти земли и власти неба. Теперь мы «нормальная», то есть ординарная, страна и можем, как и подобает посредственностям, смело идти путем середины, – не опираясь на землю и не устремляясь в небеса.
Но отвергнутые биологические основы и грезы о бессмертии мстят падением рождаемости, упадком жизненного тонуса – что, если оценить успехи народов-«счастливчиков» не числом мобильников и автомобилей, а расходами на транквилизаторы и психотерапию?
Дрейфующие кумиры
Толстой гениален – это знает каждый. А можно ли назвать гением Чехова? Набокова? Зощенко, Шолохова?