Гаршин вырастает в большого писателя, только сталкиваясь с трагедией, с неразрешимым спором разных правд. А люди-аллегории – богатый коррупционер, встретивший своего прекраснодушного приятеля («Встреча»), благородная проститутка, из гордости не желающая выйти замуж за безнадежно влюбленного в нее пентюха («Происшествие»), а впоследствии становящаяся моделью для Шарлотты Корде и доводящая живописца до смертоубийства («Надежда Николаевна»), – все они почти лишены живых человеческих черт.
Однако же есть жанр, которому точная психология, точные живописные детали и не требуются, – это сказка, притча. Я думаю, если бы Гаршин освободился от передвижнического реализма, вдохновившись какими-то уроками символизма, – это позволило бы ему сделаться гораздо более крупным и оригинальным художником. Недаром пальма, разбивающая социальные оковы оранжереи и столкнувшаяся со смертоносным холодом мироздания («Attalea princeps»), безумец, ценой жизни уничтожающий мировое зло, воплотившееся для него в невинном алом маке («Красный цветок»), вошли в число вечных образов русской культуры.
Но рок судил иное.
Гаршин постоянно жил в страхе перед возвращениями своей болезни, под властью которой он совершал поступки, отличающиеся не только высоким строем души, но и нелепостью тоже. Так, стремясь проникнуть к министру внутренних дел графу Лорис-Меликову, чтобы просить о помиловании террориста Млодецкого, он завладел роскошной шубой своего знакомого, дабы сразить ею швейцара. Чтобы встретиться с московским обер-полицмейстером Козловым, он отправился в публичный дом и устроил там пышное угощение для его обитательниц, а потом отказался платить, по дороге в участок еще и выбросив последние двадцать пять рублей…
После подобных приступов Гаршин мучился от стыда, не делая себе никаких скидок по болезни. Страх рецидивов мешал ему писать, да и впечатлений для писателя-реалиста от такой жизни он получал маловато, и гнет самодержавия здесь был ни при чем.
В марте 1888 года в припадке невыносимой тоски Гаршин с третьего этажа бросился в лестничный пролет. Рок и на этот раз над ним посмеялся: его нога застряла между печью и перилами, но удар головой о стену решил дело – Гаршин умер на третий день, успевши раскаяться и в этом поступке.
«Не могу Вам сказать, до какой степени смерть его огорчила и поразила меня, – писал поэт Плещеев Чехову. – Из всех молодых писателей, которых Вы в Петербурге видели и не видели, это был, бесспорно, самый чистый, самый искренний и самый симпатичный человек… Недаром он всегда был против речей на могиле. В них всегда наполовину фальши и показного. Так было и тут. Те же, которые его любили и ценили, едва ли были бы в состоянии что-нибудь сказать. Слезы не дали бы им говорить».
О нем и до сих пор почти не говорят.
Кажется, только дети не устают потешаться над его лягушкой-путешественницей: «Это я! Это я придумала!»
Небо, верящее в землю
Явление Толстого Западу произошло в такую пору, когда уже отчетливо выявилось, что цивилизация есть движение от дикости к пошлости: все титаническое нейтрализуется в качестве курьеза и утилизируется в качестве шоу.
Толстой это успел и увидеть, и оценить. Еще при его жизни наш матерый человечище на международной выставке был включен в «шествие мудрецов» наравне с Сократом, Конфуцием и прочими Учителями человечества (актеры были загримированы под Учителей не только снаружи, но даже изнутри: они могли отвечать на вопросы зрителей в духе своих учений). И когда один из преданнейших почитателей прибежал к нему с этой радостной новостью, Толстой лишь покривился: они из всего сделают комедию. Срыватель всех и всяческих масок был прав: его идеи не породили никакого заметного европейского толстовства, а разве лишь сказку о многотерпеливом народе Каратаевых (разом рухнувшую вместе с империей). Лев же Николаевич отнюдь не намеревался поражать мир своим архаическим титанизмом или очаровывать сказками – он всерьез желал увести его и прежде всего Россию с того пути, который и сегодня считается магистральной дорогой человечества.
Толстой не видел оснований считать рациональным (разумным) тот образ жизни, который отнюдь не делает людей счастливее, да еще и несет с собою в лучшем случае взаимное отчуждение, а в худшем ненависть, доходящую до внутренних и внешних войн. У нас, у России тоже, казалось бы, мало причин обожествлять «прогресс», пролегающий через ГУЛАГ и Освенцим, через Сталинград и Хиросиму в полную неизвестность. Но все-таки если бы мы пожелали отыскать ту дату, после которой все попытки свернуть с «общечеловеческого пути» уже были трачены завистью к более удачливому «золотому меньшинству», это был бы год смерти Толстого. Его аристократическое отвращение к успехам либеральной цивилизации уж никак не было отвращением лисицы к недозрелому винограду – русский гений презирал «прогресс», взирая на него исключительно сверху вниз.