Пока Альбертина читала, глаза ее сверкали. «Прямо как будто списано откуда-нибудь! — воскликнула она, когда чтение было окончено. — Вот уж не думала, что Жизель способна высидеть такое сочинение. И стихи цитирует! Где она их только стянула?» Потом Альбертина принялась еще больше восхищаться уже по другому поводу и слушала так прилежно, что от усердия таращила глаза, пока Андре, к которой обратились как к старшей и наиболее компетентной, сначала отозвалась о сочинении Жизели несколько иронически, а потом с легкомысленным видом, за которым явственно проглядывала полная серьезность, принялась переделывать письмо по-своему. «Это неплохо, — сказала она Альбертине, — но я бы на твоем месте, если бы мне попалась такая тема, а это возможно, потому что ее задают довольно часто, я бы написала по-другому. Я бы вот как сделала. Во-первых, на месте Жизели я бы не набросилась сразу на сочинение, а сперва написала на отдельном листочке план. Первым делом поставленный вопрос и изложение темы, потом общие идеи, нужные, чтобы раскрыть тему. И под конец оценка произведения, стиль, заключение. Если отталкиваешься от краткого изложения, знаешь, к чему хочешь прийти. Тут Жизель промахнулась, Титина, ведь это же у нее письмо, а где изложение темы, где вступление? Если бы Софокл писал человеку семнадцатого века, он бы ни за что не начал словами: „Дорогой друг“». — «На самом деле нужно было написать: „Дорогой Расин“! — страстно выкрикнула Альбертина. — Так было бы гораздо лучше». — «Нет, — усмехнулась Андре, — следовало сказать: „Месье“. И то же самое в конце, нужно было придумать что-нибудь вроде: „Примите, месье (на худой конец, „дорогой месье“), изъявление моего глубочайшего почтения, с каковым остаюсь искренне преданный Вам“. С другой стороны, Жизель утверждает, что хоры в „Гофолии“ воистину новы. Она забывает про „Есфирь“ и две другие малоизвестные трагедии, которые преподаватель анализировал с нами как раз в этом году, так что если их процитировать, то отличная оценка обеспечена, потому что это его конек. Это „Иудейки“ Робера Гарнье и „Аман“ Монкретьена»[292]. Называя эти два произведения, Андре не в силах была скрыть чувства благожелательного превосходства, отразившегося в ее вполне ласковой улыбке. Тут Альбертину прорвало: «Андре, ты просто чудо! — воскликнула она. — Запиши мне эти два названия. Надо же, какая удача, если мне это попадется, я их тут же приведу и буду иметь бешеный успех». Но потом, сколько ни просила Альбертина, чтобы Андре повторила ей названия обеих пьес, которые ей хотелось записать, ученая подруга всякий раз отговаривалась тем, что забыла их, и так никогда и не вспомнила. «И наконец, — продолжала Андре с едва ощутимым презрением в голосе по отношению к неискушенным подругам, но явно довольная их восхищением (видно было, что она придает тому, как бы она написала это сочинение, больше значения, чем хотела показать), — Софокл в Аиде был, вероятно, хорошо осведомлен. Значит, он должен знать, что „Гофолию“ исполнили не для широкой публики, а для Короля-Солнца и немногих избранных придворных. То, что Жизель говорит по этому поводу об истинных ценителях, само по себе неплохо, но требует пояснений. Раз уж Софокл бессмертен, он может с тем же успехом обладать даром пророчества и предсказать, что, по мнению Вольтера, „Гофолия“ окажется не только „шедевром Расина, но и высшим достижением человеческого духа“». Альбертина ловила каждое ее слово. Глаза ее сияли. Она с пылким негодованием отвергла предложение Розмонды поиграть. «И наконец, — сказала Андре тем же отрешенным, непринужденным, немного насмешливым тоном, в котором, однако, сквозила горячая убежденность, — если бы Жизель не поторопилась и сперва записала общие идеи, которые потом нужно будет раскрыть, ей бы, возможно, пришло в голову то же, что и мне: показать разницу между религиозным вдохновением хора у Софокла и у Расина. Я бы заметила от имени Софокла, что хотя у Расина, как в греческой трагедии, хоры проникнуты религиозным чувством, но речь идет о разных богах. Бог Иоада не имеет ничего общего с божеством Софокла. А когда тема раскрыта, то можно спокойно переходить к заключению: „Не столь важно, что речь идет о разных религиях“. Софокл не решился бы слишком настаивать на таком утверждении. Он бы опасался оскорбить убеждения Расина и, сказав на этот счет всего несколько слов о его наставниках из Пор-Рояля[293], превознес бы возвышенный поэтический гений своего соперника».