Удовольствие от знакомства, таким образом, отложилось для меня на несколько часов, зато всю его важность я оценил немедленно. Да, в момент знакомства мы внезапно чувствуем, что нас обласкали и выдали нам «чек» на грядущие радости, к которым мы стремились много недель, мы прекрасно понимаем, что с его получением окончились для нас не только мучительные поиски — это было бы нам только приятно, — но ведь кончилась и жизнь существа, искаженного нашим воображением, существа, которому добавил величья наш тоскливый страх никогда с ним не сблизиться. В тот миг, когда наше имя звенит на устах у того, кто нас представляет, особенно если он, как Эльстир, не скупится на хвалебные комментарии, в этот священный миг, равносильный тому, когда волшебник в феерии приказывает одному человеку внезапно превратиться в другого, в этот самый миг та, которую мы так хотели узнать, исчезает, — и как бы могла она остаться прежней, если ей, незнакомке, приходится проявить внимание к нашему имени и к нашей особе, а потому понимающий взгляд и неуловимая мысль, которые мы искали в глазах, еще вчера устремленных в бесконечность (а мы-то думали, что нашим — блуждающим, разбегающимся, отчаянным, неуправляемым — никогда с ними не встретиться), — каким-то чудом всё это просто-напросто сменяется нашим собственным изображением, словно нарисованным в глубине улыбающегося зеркала. Воплощение нас самих в том, что, кажется, разительно на нас непохоже, больше всего преображает особу, которой нас только что представили, но формы этой особы по-прежнему весьма расплывчаты, и можно только гадать, во что они воплотятся — в божество, алтарь или чашу. Но несколько слов, оброненных незнакомкой, проворных, как скульпторы, ваяющие перед вами бюст из воска за пять минут, уточнят эти формы и придадут им некоторую завершенность; это позволит отмести все гипотезы, которые выстраивали накануне наши влечение и воображение. Пожалуй, даже до этого приема Альбертина уже не была для меня призраком, по праву достойным смущать нашу жизнь, каким остается прохожая, о которой мы ничего не знаем и которую едва разглядели. Уже ее родство с г-жой Бонтан сужало область фантастических гипотез: один из путей, которыми они могли распространяться, оказывался тупиковым. Постепенно я приближался к девушке, лучше ее узнавал, но всё больше методом вычитания: каждый элемент, порожденный воображением и влечением, заменяло понятие, значившее бесконечно меньше, но зато к этому понятию добавлялось нечто равноценное из области жизни, что-то вроде того, что финансовые компании выдают после погашения первичной акции, называя это пользовательской акцией. Прежде всего мои фантазии были ограничены знанием ее имени и родни. Другой предел ставило мне дружелюбие, с которым она не мешала мне любоваться вблизи родинкой у нее на щеке, чуть ниже глаза; и наконец, я удивился, слыша, как она употребляет наречие «совершенно» вместо «совсем»: про кого-то она сказала, что «она совершенно сумасшедшая, но все-таки очень милая», а про кого-то другого: «это совершенно заурядный и совершенно скучный господин». Пожалуй, такое употребление слова «совершенно» может раздражать, но все-таки указывает на уровень цивилизованности и культуры, которого я никак не ожидал от вакханки-велосипедистки, разнузданной музы гольфа. Впрочем, после этой первой метаморфозы Альбертина у меня на глазах менялась еще много раз. Достоинства и недостатки, написанные у человека на лбу и заметные нам с первого взгляда, группируются совсем по-иному, если мы глянем на него с другой стороны; так в городе мы видим памятники, в беспорядке разбросанные вдоль одной и той же прямой линии, но если взглянуть на них с иной точки зрения, одни выстраиваются позади других, те оказываются выше, а эти ниже. Прежде всего оказалось, что Альбертина довольно робкая, а вовсе не суровая; она не показалась мне невоспитанной, скорее она выглядела порядочной, судя по тому, что обо всех девушках, которых я при ней упоминал, замечала: «она не умеет себя вести», «она безобразно себя ведет»; и наконец, у нее на лице прежде всего бросалось в глаза неприятное на вид раздражение на виске, а вовсе не тот особенный взгляд, который мне всё время вспоминался. Но это был лишь второй ее образ, а ведь были, вероятно, и другие, и мне предстояло последовательно пройти через них. Сперва нужно было почти наугад определить первоначальные ошибки, вызванные оптическим обманом, и только потом перейти к настоящему изучению человека, насколько это вообще возможно. Впрочем, это невозможно, потому что пока мы исправляем наше представление о человеке, сам он меняется — ведь он не просто пассивный объект изучения, — мы пытаемся его догнать, он ускользает, и наконец мы воображаем, что вот теперь видим его ясно и отчетливо, а на самом деле нам удалось лишь прояснить его прежние образы, которые мы успели уловить раньше, но эти образы больше ему не соответствуют.