И вновь невозможно понять, смеяться ли здесь или плакать («всего, что может показаться выглядящим…», нечестный намек на короткие предложения, абсолютно бессовестный — на отказ от оценочных прилагательных). И это только о стиле. Основной момент заключается в том, что «Вспоминая Каталонию» может быть прочитана, и я, надеюсь, сумел это показать ранее, как образец объективного репортажа, пусть мистеру Симону и смешно было представить, что она могла позиционироваться работой беспристрастной. Сделанное утверждение подлежит проверке, при этом просьба учитывать субъективность автора при его защите. Однако оказалось, что те заключенные
Мистер Симон сам был в Испании, хотя сражался на стороне сталинистских сил, и должен был до некоторой степени верить, что «История» действительно имеет цель и направление и что тогда она выступала на их стороне. Освободившись впоследствии от этих представлений — но не от своей привязанности к СССР, — он сделал выбор в пользу беспорядочной релятивистской разношерстности, где ничего нельзя сказать определенно, за исключением очевидного вероломства тех, кто с ним не согласен. Присуждение Нобелевской премии за столь сомнительное литературное творение — это скандал, показывающий интеллектуальное гниение, распространяемое псевдо-интеллектуалами. Их якобы возвышенное предпочтение всего произвольного, условного и случайного не способно замаскировать их тайных подозрений, состоящих в том, что вскрывшиеся факты не смогут представить их теории — а на самом деле их субъективные догмы — в сколь-нибудь привлекательном свете.
Это заблуждение, присущее так называемой «критической теории» и ее литературному подварианту, возможно, фатально. Адорно ненавидел безвкусный материализм американской прессы и вполне обоснованно подозревал, что все заверения по поводу того, будто смотрит она «в лицо фактам», тщеславны и пусты. Однако критика эта перевешивалась его же сравнением с «формой и тембром сигналов, подаваемых при фашизме от немых к безмолвным». При этом «удобопонятность для самых глупых», как выразился он, имеет преимущества перед снисходительным тоном. Ложь может быть распознана даже самыми простыми людьми; для Адорно (не говоря уже о Симоне) это могло быть иначе? Как отметил профессор Миллер, если критики-теоретики правы и сохранение лингвистического «своеобразия есть единственное противоядие для разобщенности», что случится, когда «новый» язык станет общераспространенным и общедоступным? Не потеряет ли он свою способность стоять на страже «передового» мышления? Несмотря на некоторое скатывание в пессимизм, Оруэлл ставил на то, что непосвященные вполне могут понять язык храмов и таким образом проникнуть в воображаемые тайны власти. Разумеется, он применял «субъективный» и не поддающийся количественному измерению метод, нечто, чему нельзя научиться и что нельзя перенять, однако старое название этих «секретных материалов» — интеллектуальная честность.
X. Заключение
«Объективность» мысли, на практике столь же недосягаемая, сколь и неограниченная, до некоторой степени может быть полезной, как минимум — в качестве отправной точки теоретических отсылок. Понимание собственной субъективности необходимо для того, чтобы иметь хотя бы возможность размышлять над «объективностью»; чтобы передать это осознание, наш современный диалект слегка искажает работы Гейзенберга и Геделя. Не все такие понятия, как «нейтральный», «беспристрастный», не говоря уже о «непредубежденном», «бескорыстном» и «справедливом», передают одно и то же значение, они просто являются эстетизированной формой субъективных притязаний.
Споры, дебаты и словесные перепалки, в которых принимал участие Оруэлл, уже ушли в историю, однако манера его подачи себя как их участника и писателя имеет все шансы войти в историю как своеобразный пример. Впервые я пересекся с его работами примерно в одно время с моим знакомством с поэзией У. Х. Одена, и меня сильно расстроило, что разногласия между этими людьми сделали невозможным какое-либо между ними сотрудничество или соавторство в создании произведений исключительной моральной чистоты. Виноват в этом Оруэлл: его атака на Одена стала одним из немногих случаев проявления жестокости в его прозе, что может быть связано с его необоснованным, мещанским предубеждением против гомосексуализма. Однако этот печальный эпизод имел свои последствия, искупившие многое, что я постараюсь доказать.