Читаем Площадь Разгуляй полностью

Почему–то запомнились навсегда серебряные котлы, котелки и котелочки буфета в Орше, сверкавшие среди ослепительной чистоты огромного станционного зала, отделанного темным дубом. И спокойное движение пассажиров, отличное от панического мельтешения огромной массы людей на московских вокзалах. Потом был поезд Орша — Унеча. Шел он медленно. Однопутная дорога петляла среди бесконечного леса, прерывавшегося редкими опушками маленьких станций. В середине дня проводник сказал: «Приготовься!». Вскоре поезд остановился. Я выпрыгнул на перрончик и попал сразу в руки деда. Он не выпустил меня и понес, как маленького, к стоявшей у коновязи тележке, запряженной парой сивых коней. Около них меня встретила Рахиль и незнакомый мне высокий и красивый мужчина. Тут только дед отпустил меня. Я попал в объятия тетки. Она подняла глаза на мужчину, сказала:

— Познакомься! Мой друг Палей… Помнишь дядьку Ивана, Муньку? Это его сын…

Дед обнял меня, сев в тележку, да так и ехал все восемнадцать верст. Молчал. Он умел молчать… Я сидел, прижавшись к нему. Тоже молчал, счастливый. Не замечал даже красоты могучего леса, что двигался нам навстречу. И спохватился тогда, когда с холма, сквозь уходившую куда–то вниз просеку, увидал городок на противоположной горке с полуразрушенным костелом и православным монастырем в кипени огромных деревьев.

Кругом на холмах рос все тот же бесконечный лес. Белые обла–ка с синими донышками висели редко над ним. И вдали, слева от конца просеки, тоже на холме, в середине черточки садиков на Шамовской дороге я увидал домик, у которого возвышалась над улицей и над шалашами крыш преогромная дедова береза – символ моего Мстиславля и всего моего раннего счастливого детства. По–настоящему счастливого…

Впервые взрослыми глазами оглядел я дедов дом. Был он снаружи светел золотистым сосновым сиянием. Бревнышко к бревнышку положены ровными рядами могучие венцы. Ясно и открыто вознеслось высокое крыльцо. Подстать срубу стройны пазовые лесины ворот и калитки. Широкий палисад отделил дом от улицы. За его штахетной оградой — плотный заслон какого–то экзотического кустарника. И тут же, где кусты кончались, в нескольких метрах от торца дома, та самая огромная береза, что видна с холма на подъезде к городку. Ворота, коренные столбы ограды и сам сруб крыты железом. Железо окрашено в зеленый цвет. Большие окна с фрамугами и фортками обрамлены кружевной резьбы наличниками. Их плавный абрис выглядит природным наростом бревенчатых стен. Цвет — продолжением рисунка обнаженного дерева. Просторное крыльцо с лавочками по обе его стороны. Лавочки — в резных лилиях непрерываемого рисунка романтической моды начала века. Того же стиля резьба по опорным колонкам и обрамлению входных двустворчатых дверей. И то же впечатление нароста, рожденного светлым деревом. Широкие сени за дверьми. Стены в резных панелях. Но дерево их — глубокого темно–орехового тона. И характер резьбы иной — ранняя готика Богемии. И комнаты вслед за сенями в резных панелях. И вся мебель — кружево… Вот оно, это тончайшее кружево резьбы, изящные линии венских гарнитуров маленькой столовой и довольно обширного зала, нигде больше мною не виданные абрисы диванчиков и кресел, — все к месту, все, чтобы удобно было, все для радости, — вот красота эта, сработанная руками дедушки моего, отбросила покров беспамятства… Я снова, как в младенчестве, был на своем законном месте в доме предков…

<p><strong>Глава 40.</strong></p>

Дедушка Шмуэль все понял. Стоял молча. И вместе с чудом моего воскрешения переживал чудо нового моего рождения. А оно, оказывается, сродни чувству, вызываемому расцветом деревца, прежде безжалостно вырванного из родной почвы, завядшего и иссохшего… Да, я возвратился на свою землю, я вновь расцвел. И это величайшее чудо возрождения случилось из–за стойкого, с годами все более укреплявшегося во мне уважения к труду. Тем более — к труду моего дедушки. С младенчества, через встречу в 1937–м, навсегда запомнил деда склоненным над творимым его руками чудом преображения молчащего дерева в произведение искусства. Да, точно, в произведение искусства: казалось бы, мертвый брусок под его пальцами оживает, становится «разговорчивым». И тем позволяет неравнодушному созерцателю приобщаться к тайнам своего бытия.

Но искусство деда было сродни симфонии, образы которой проникали в души, даже самые заскорузлые и дремучие. Если не считать нескольких выставок его работ в Варшаве и в Риге, —

Перейти на страницу:

Похожие книги