Вечером с Ирой и Аликом мы явились к Собесским, совсем не уверенные в согласии Лидии Болеславовны, мамы Марьяны, отпустить с нами ее дочь. «Марьяна — это все, что осталось у ее матери от разгромленной семьи и порушенного величия рода польских патриотов… Чьим Провидением она и ее дочь остаются на свободе? Что их спасает и хранит? Долго ли продлится мука каждодневного ожидания ими неминуемой гибели?..» Этот монолог Григория Вениаминовича помню слово в слово. Как не забываю брошенной Александром Захаровичем реплики:
— Полтора столетия семье мстят за то, что она носит — по линии Лидии Болеславовны — фамилию для Польши святую:
Костюшко. Она «виновна» в том, что именем своим напоминает о восстании народа польского. Мстит ей и моя Православная церковь. Стыдно признаться, но мы, русские, по–черному завидуем полякам за их неразрывное единство с польской Католической церковью, которое они — народ и клир — защищают огнем и мечом! У нас же… Или православное духовенство, не задумываясь, предает народ русский за чечевичную похлебку «царских милостей», или народ казнит свою Церковь, уничтожая ее служителей сотнями тысяч и круша храмы и святыни…
…Из–за стола наблюдая Марьяну, я ловил каждое ее движение, каждое слово, ею сказанное, каждый взгляд ее в мою сторону. Не сомневаюсь: по моему лицу она могла читать только то, что хотела прочесть… Но совсем не то, о чем я думал в тот вечер. А думал я только об одном — какое право имел я войти в этот дом? Думал — какое право имею любить? За мной — листки со «сведениями», за мной лагеря, где родители мои и брат, за мной долг перед мамой и людьми — долг, который я ни на что не сменю. За мной «хвост» — тюрьма! И в этот омут я затягиваю за собой совершенно незащищенную девушку… Что я делаю?!..
Бессонная ночь ответов на вопросы не принесла. Сомнений прибавила. И бесшабашной уверенности. Так, если мои походы на Матросскую Тишину засечены, — по Степанычу, «спецы с Лубянки сквозь землю видят», — спасу ли я Марьяну, отказавшись от поездки? В конце концов, не просто так заявились мы в ее дом — почти полтора часа все трое, врозь, из разных районов Москвы, мотались по радиусам и по кольцу метрополитена, продирались сквозь известные только нам одним (одним ли нам?!) проходные дворы–катакомбы… Стремление увидеть Марьяну хоть еще раз пересилило понимание опасности: мне ведь было только шестнадцать лет…
Ничего не видел, ничего не замечал, кроме Марьяны. Никаких впечатлений потому о самой поездке не осталось бы, пропустив мы Икшу…
Огромные башни управления шлюзами, увенчанные чугунными кораблями. В водной ряби отражения их фантастичны. И фантастичны видения, возникающие мгновенно и сменяющие друг друга, когда порывы ветра меняют направление, и рябь изломанным отражением черных парусников рисует на зеркале воды движение царственных птиц. Их тени заполняют пространство шлюза, наливаются мерцающим светом, проплывают мимо, вздрагивая застывшими крыльями. Низко опустив скорбные головы на скрученных шеях, исчезают они в глухой занавеси черных, наглухо затворенных ворот, уплывают сквозь них, будто через ночь… И такая кромешная тоска!
…Бабушка довольна поездкой. Она давно не бывала на таких экскурсиях, где не нужно никого спасать, вызволять из беды. Боюсь, очень боюсь: впереди у нее новая беда… Приготовил бабушке постель, накормил — это мое любимое дежурство по дому. Она легла. Долго не могла уснуть. Вздыхала…
— Удивительно милая девушка, — сказала вдруг. — Милая и светлая… Ты рассказал ей, что ждет нас? Или я сама должна это сделать? Ты начал забывать о моем возрасте. В конце концов, имею я право устать от вас всех? Или меня сделали из железа?… Бог мой!..
…Ночью — сон. Тот же шлюз. Те же башни с каравеллами по верху. И то же движение к черной грозовой туче… Тьма вокруг.
И во мне…
…И снова обыск у тетки — жесткий, грубый, быстрый. Без хозяйки дома. Подняли бабушку, Ефимовну, еще старуху — гостью из Перхушково. Баба в штатском приказала:
— Снять все с себя! Всё–ё–ё! Понятно?!..
Сняли. Баба шмонала, пока четверо оперов перетряхивали книги, рылись в белье…
— Где письма?! Письма где?!..
Не найдя ничего, ушли, обозленно громыхая дверьми и зло матерясь. Что ищут? Зачем? Все давно отобрали… Обыск случился за сутки до поездки по каналу. Бабушка успокоила старух и дождалась Катерины. Я же пребывал в туманах. За туманами у тетки не был. А после канала поздно было: той ночью меня взяли…
…Что ж они тетку–то мучают? Мало им слепоты ее, отторжения от театра? Или мало терзаний, о которых поминать нельзя? Как–то за пару недель до этого шмона «забежала» Давыдова. Это — в случайный–то теткин приезд в Москву, когда она одну только Ефимовну предупреждала, что будет, и в котором часу! И — на тебе — явилась мадам вовремя, «забежала ненароком!»:
— Не дома ли?…
— Дома! Знаете, что дома, — сказала смело Ефимовна. — Неужели не стыдно вам, Вера Александровна?
— За что же стыдно–то, Василиса Ефимовна?! За что стыдно?!
— Знаете, за что.
— Ничего я не знаю! И что все вы хотите от меня? Скажите, что?!
— Ничего не хотим. Захотели бы — сами бы к вам пришли…