Но второй электрик оказался крепким орешком, и, как ни колошматили его молодцы-милиционеры, добились они одного того, что у электрика внезапно отнялся язык; потом на суде он только мычал и дико вращал глазами, за что, по сути дела, и получил максимальный срок.
Зато третий электрик выказал полное понимание обстановки и объявил в ответ на требование сознаться, что это он «совместно с дружками инженера Болтикова вражески уходил»:
— Если Родине надо, чтобы именно я его уходил, то пускай будет так, что именно я его уходил. Я же сочувствую запросам исторического момента: раз такая развернулась борьба против чуждого элемента, то кто-то должен обязательно пострадать. И я готов пострадать ради политических установок, даже при том условии, что я кристально чист перед лицом самых широких масс. Кроме Болтикова можешь также мне приписать, что я постоянно подавал в сеть вредительское напряжение, торговал на базаре отравленным творогом и распространял слухи пораженческого порядка…
За делом электриков последовали многие другие уголовно-политические процессы, потому что глуповцы, вдохновленные председателем Милославским на очистительную борьбу, постоянно на кого-то сигнализировали. Так, начинающий стихотворец Грачиков сигнализировал, что якобы пролетарский поэт Бессчастный сочиняет по ночам поэму, извращающую централистскую линию царя Ивана IV Грозного, потом кто-то сигнализировал на самого Грачикова, ставя ему в вину шельмование лучших культурных кадров и растление малолетней племянницы Алевтины, потом поступил сигнал на молодцов-милиционеров, дубасивших настойчивого электрика, и даже был донос на бессмертного юродивого Парамошу, который по-прежнему безропотно, бессловесно нес свой древлероссийский крест. Словом, нешуточная завернулась очистительная борьба, ибо глуповцы держали ухо более чем востро. В результате стилистика глуповской жизни заметно переменилась: во-первых, народ по-человечески разговаривать перестал, как это уже раз было при Иване Осиповиче Пушкевиче, чтобы как-нибудь не проговориться на свою голову и не подвигнуть собеседника на сигнал, а разговаривал все больше посредством междометий и темных формул, вроде «в обстановке исключительного подъема всякий классово сознательный элемент, несмотря на временные трудности, должен в ударном порядке преодолеть в себе обывательское сознание», что, например, могло означать, что у говорившего до получки трех рублей не хватает; во-вторых, население Глупова значительно поредело, потому что не только Грачиков с Бессчастным исчезли в неведомом направлении, но и сгинуло великое множество рядовых горожан, которых довольно трудно было обвиноватить, вроде той самой молочницы, что нечаянно углядела у Шестого комиссара вышивку под стеклом. Просторно стало в городе, именно чисто, как-то прозрачно даже, точно его хорошенько пропесочили и вдобавок продезинфицировали купоросом, и только одно было скверно — с хлебушком пошли постоянные перебои. Вышел как-то в город председатель Милославский — глядь: один его подданный еле ногами передвигает, другой мимоходом за стенку держится, а третий вообще устроился себе под забором и только шевелит ввалившимися губами. Лев Александрович подходит к нему и спрашивает:
— Ты чего это, парень, здесь прохлаждаешься, в то время как идет очистительная борьба? Или тут имеет место обморок от постоянного недожора?
Тот ему отвечает, едва ворочая языком:
— В обстановке исключительного подъема всякий классово сознательный элемент… — и прочее в этом роде.
— Хорошо, — говорит Милославский. — Но в завтрашнем-то дне ты у меня уверен?
— В чем в чем, — был ответ, — а в завтрашнем дне я уверен беспрекословно.
— Во народ! — воскликнул тут Милославский и сиятельно улыбнулся. — Какие ему приключения ни организуешь, все ему трын-трава! Да чтобы мы с таким народом, да как мышь в крупу не ввалились в социализм — это, брат, шалишь, это, брат, извини-подвинься!
И все же как, со своей стороны, ни вдохновили глуповцы Милославского, его начал точить вопрос: каким образом и откуда на город свалился голод? Он думал над этим вопросом без малого трое суток, но постоянно сбивался на непереносимое международное положение. Тогда он вызвал к себе Проломленного-Голованова и сказал:
— Это что такое: почему у нас образовался такой всенародный голод на ровном месте?! Самостоятельно я ничего не могу понять… Вроде бы все давеча благоприятствовало изобилию зерновых, и вот на тебе — город живет исключительно верой в завтра!..
Проломленный-Голованов сказал, напугано потерев лоб:
— Я, честно говоря, впервые слышу про этот голод, но если он все же имеет место, то тут, без сомнения, очередная вылазка классового врага.
— Слушай, а этот пришибленный старичок, что у тебя в допре сидит, Парамоша этот, ничего про голод не объяснял?
— Молчит, старый хрен! Я ему и «ласточку» делал, и в стойке тринадцать суток держал — помалкивает, бестия, да и только! Правда, в самом начале он меня честно предупредил: я, говорит, еще пятьдесят лет молчать буду, а потом слово свое скажу…